– Парень, зайди-ка на минутку. Только на минутку.
Аталия вышла из своей комнаты в зимнем пальто, черная вязаная шерстяная шаль, покрывавшая голову, придавала ей вид пожилой вдовы. Шмуэль об ласкал взглядом глубокую изящную складку, спускавшуюся четкой линией от ее носа к середине верхней губы. В мечтах он с нежностью прикасался к этой складке губами.
– Ступай к нему. Но не задерживайся. Мы опаздываем.
Валд не сидел за письменным столом, а устроился на плетеной лежанке, ноги его покрывал клетчатый шотландский плед. Искривленный, сгорбленный, лицо уродливое, но притягивающее, подбородок выдается вперед, эйнштейновские усы прячут тень иронической улыбки, готовой вспорхнуть на его губы, серебряные волосы рассыпались по плечам. Двумя руками он держал открытую книгу, а на коленях у него, вверх обложкой, лежала другая, тоже открытая. Когда Шмуэль вошел, Гершом Валд сказал:
– На ложе моем по ночам искала я того, которого любит душа моя
[106]. – И добавил: – Послушай. Не влюбляйся в нее.
А потом:
– Слишком поздно.
И еще:
– Иди. Она ждет тебя. Вот и тебя я теряю.
В половине четвертого Шмуэль и Аталия вышли во внешнюю тьму. Небо было безоблачным. В вышине сверкали крупные, в тускло-белых ореолах звезды, напоминавшие звезды с картины Ван Гога. Каменные плиты во дворе были влажными от пролившегося вечером дождя. Черные кипарисы раскачивались из стороны в сторону, словно охваченные тихим религиозным экстазом, слабый ветерок дул с запада, со стороны развалин арабской деревни Шейх Бадр. Воздух был чистым и холодным, острым, обжигал легкие и вливал в Шмуэля живительную бодрость.
Шмуэль намеревался, по уже заведенному обычаю, идти на полшага позади Аталии, дабы любоваться ее силуэтом. Но Аталия взяла его под руку.
– Ты можешь идти быстрее? Обычно несешься сломя голову, но именно сейчас, когда надо спешить, плетешься нога за ногу. Спишь на ходу. Ты вообще что-нибудь способен делать расторопно?
Шмуэль ответил:
– Да. Нет. Иногда.
А потом сказал:
– Когда-то в такие часы я слонялся по улицам в одиночестве. Совсем недавно. Когда Ярдена бросила меня и ушла…
– Я знаю. К Нешеру Шершевскому. Специалисту по сбору дождевой воды.
Сказала не насмешливо, а с грустью и сожалением, почти с сочувствием. Шмуэль благодарно прижал к себе ее локоть.
Улицы были пустынны. Разве что шныряли редкие коты. Там и сям попадались перевернутые мусорные баки, чьи внутренности ветер разбросал по тротуару. Иерусалим стоял притихший, напряженно внимая глубокой ночной тьме. Словно в любой миг могло что-то произойти. Словно закутанные в легкий туман дома, шелестящие во дворах пинии, мокрые каменные заборы, ночующие на улицах автомобили, ряды мусорных баков вдоль тротуаров – все бодрствовало, замерло в ожидании. Внутри этой глубокой тишины клокотало беспокойство. Казалось, город не спит, но лишь прикидывается спящим и на самом деле весь напружинился, сдерживая внутреннюю дрожь.
Шмуэль спросил:
– Пара, за которой мы собираемся наблюдать?
– Помолчи сейчас.
Шмуэль затих. Они пересекли улицу Керен Каемет, миновали полукруглую площадь перед зданиями Еврейского агентства, прошли немного вниз по улице Короля Георга, повернули на улицу Джорджа Вашингтона, обошли с тыльной стороны башню ИМКА и вышли к гостинице “Царь Давид”, перед вращающейся дверью которой притоптывал, чтобы немного согреться, высоченный швейцар. Оттуда они спустились к ветряной мельнице Монтефиоре и к домам “Мишкенот Шаананим” – “Обители умиротворенных”. На спуске по улице Ступеней в квартале Ямин Моше к ним пристала уличная дворняга, пес обнюхал подол платья Аталии и тихонько заскулил. Шмуэль замедлил шаг, наклонился и торопливо дважды погладил его. Пес лизнул его руку и снова заскулил, умоляюще, покорно. И, опустив голову, виляя хвостом, поплелся за ними – смиренно выпрашивая милостыню любви.
В конце пятидесятых и начале шестидесятых Ямин Моше все еще был кварталом бедноты: ряды низеньких каменных домиков, одни с черепичными скатами, другие под плоскими крышами. В маленьких двориках еще со времен турок были устроены колодцы для сбора дождевой воды, с железными крышками на устьях. В вазонах из ржавой жести цвели кусты герани, полезные травы, пряности. Запертые дома чернели в темноте. Ни из одного окна не пробивался свет. Только туск лый фонарь рассыпал по каменным ступеням хлопья слабого желтого света. Кроме собаки, увязавшейся за ними и продолжавшей, поджав хвост, тащиться на отдалении, в переулках не было ни единой живой души. Шмуэль и Аталия свернули на извилистую дорогу в долине Гей Бен Хинном, и Шмуэль прошептал:
– Теперь мы в аду
[107].
– Нам не привыкать, не так ли? – отозвалась Аталия.
Они прошли мимо забора из ржавой колючей проволоки, перегораживавшего дорогу к подножию стен Старого города и обозначавшего границу усеянной минами ничейной земли между Иерусалимом израильским и Иерусалимом иорданским. И начали взбираться по крутой, извивающейся тропе к вершине Сионской горы. Сама гора была этаким выступом израильской территории, с трех сторон окруженной территорией иорданской. Пес остановился, помешкал, удрученно тявкнул, поскреб передними лапами землю и, издав исполненный печали прощальный скулеж, словно звал на помощь, развернулся и потрусил назад. Уши прижаты к голове, пасть приоткрыта в беззвучном завывании, живот чуть ли не задевает землю, хвост болтается между лапами.
Холод проник под поношенное пальто Шмуэля, острыми когтями вцепился в спину и плечи. Он дрожал. Аталия, в туфлях на низком каблуке, быстро шагала вверх, и Шмуэль покорно тащился за ней по узкой крутой тропе, стараясь не отставать. Но Аталия была проворнее его, и вскоре между ними образовался разрыв, все расширявшийся в темноте, пока Шмуэль не испугался, что потеряет и ее, и дорогу в этих заброшенных местах, прилегающих к ничейной земле и находящихся под прицелом вражеских пулеметчиков. Одинокий сверчок застрекотал в темноте, и капелла лягушек ответила ему из лужи в скальной расщелине. Испуганная ночная птица, быть может сова, сорвалась с места и низко-низко, прямо над их головами, пронеслась и, взмахнув напоследок крыльями, исчезла. Стены Старого города отбрасывали угрюмую давящую тень. Со стороны оставшейся позади долины Гей Бен Хинном донеслось протяжное, рвущее сердце завывание шакала. И тотчас со всех сторон отозвался целый шакалий хор, разорвав ночную тишину. Где-то неподалеку залаяли собаки, им ответили другие – откуда-то из окрестностей квартала Абу Тор. Шмуэль хотел заговорить, но тут же одумался. На него навалилась усталость, стало трудно дышать, крутой подъем давался все труднее. Он боялся, что вот-вот случится приступ астмы. Шарф из грубой шерсти колол шею и затылок.