Менахем, не знавший, как и чем помочь, тоже вдруг принялся кричать тоненьким, испуганным голосом, будто это он был смертельно ранен. Так они вдвоем и неслись по каменистому дну вади – Менахем, пронзительно вопя, а Шмуэль молча, дрожа всем телом, но ни на миг не сбавляя темп и быстро увеличивая расстояние от приятеля.
Наконец они выскочили на незнакомое шоссе и остановились, задыхаясь. А уже через несколько минут показался автомобиль, и женщина, сидевшая за рулем, подобрала мальчиков и доставила их в больницу, где приятели и расстались: Шмуэля отправили делать укол, а Менахему дали стакан холодной воды. После инъекции Шмуэль потерял сознание, а когда пришел в себя, то увидел мать и отца, стоявших рядом, и лица их почти соприкасались, точно наконец-то между родителями установилось перемирие. И Шмуэль тогда возгордился: ведь именно он сблизил их.
Отец и мать выглядели такими слабыми, растерянными, они неотрывно смотрели на него испуганными глазами, будто сейчас они зависели от него, будто на него теперь возложена обязанность заботиться о них. Руку ему забинтовали, боль немного утихла, уступив место тешившему его душу ощущению превосходства, и он бормотал: “Чепуха, обычный укус скорпиона, от этого не умирают”. Когда губы его произнесли “от этого не умирают”, в душе его шевельнулось нечто навроде разочарования, потому что воображение уже в деталях нарисовало, как скорбят родители, как горько клянут себя за все свои несправедливости, которым они его подвергали с самого раннего его детства. Спустя несколько часов дежурный врач отправил Шмуэля восвояси из больницы, велев ему отдыхать, есть поменьше и пить побольше. Родители вызвали такси, сначала отвезли Менахема, а потом поехали домой.
Дома Шмуэля уложили в маленькой комнате на кровати сестры, а Мири изгнали в коридорный закут Шмуэля, между кухонной дверью и дверью уборной. Два дня его закармливали деликатесами – куриным бульоном, куриной печенкой с картофельным пюре, тушеной сладкой морковью, ванильным пудингом. Но спустя два дня объявили: все, хватит нежиться, этим вечером возвращаешься в свою кровать, а завтра – в школу. А после настал черед выговоров, ругани, окриков, нагоняев. Менахем, явившийся навестить больного, выглядел смущенным и растерянным, держался тише воды ниже травы, будто это он ужалил Шмуэля; Менахем даже принес в подарок редкую марку, очень дорогую, о которой Шмуэль давно уже страстно мечтал. Это была марка нацистской Германии, со свастикой и порт ретом Гитлера. Через несколько дней опухоль спала, повязку сняли, но в памяти Шмуэля навсегда осталась эта теплая волна наслаждения, захлестнувшая его вместе со страхом перед смертью, эта тайная сладость удовлетворения от вида родителей и сестры, убивающихся на его свежей могиле и горько раскаивающихся во всех злодеяниях, что чинили они над ним с самого его рождения. Он видел, как две самые красивые девочки в классе, Тамар и Ронит, обнявшись, заливаясь слезами, стоят перед памятником на его могиле. Навсегда запомнил он и прикосновения Мири, ее ладонь у себя на лбу. Она склонилась над ним, гладила его, когда он лежал в ее кровати, в ее комнате, хотя ни разу в жизни она его не погладила – ни до этого случая, ни после. У них в семье все старались как можно реже прикасаться друг к другу. Иногда от отца доставалась обидная и болезненная пощечина, да изредка мать своими холодными пальцами касалась его лба. Возможно, она только проверяла температуру. Никогда он не видел, чтобы родители прикасались друг к другу, даже чтобы снять пылинку с одежды, все свое детство он чувствовал, что мать несет в себе груз тайной обиды, а отец с трудом подавляет едва сдерживаемое недовольство. Родители почти не разговаривали между собой, а если и разговаривали, то только о делах. Водопроводчик. Обои. Покупки. Когда отец обращался к матери, он кривил губы, морщась, как от зубной боли. Каковы причины материной обиды и недовольства отца, Шмуэль не знал, да и не хотел знать. Когда ему было года три – а именно с того времени он помнил себя, – родители уже отдалились друг от друга. Правда, они никогда не повышали голоса и не ссорились в его присутствии. Несколько раз он замечал, что у матери красные глаза, будто она плакала. Случалось, отец выходил на балкон выкурить сигарету и оставался там в одиночестве пятнадцать-двадцать минут, а вернувшись, прятался за развернутой газетой. Его родители были людьми воспитанными и сдержанными, не видели пользы в разговорах на повышенных тонах. Во все годы своего детства и юности Шмуэль стыдился родителей, сердился на них, не зная, за что и почему. За их слабость? За их вечную обиду эмигрантов, из кожи вон лезущих, чтобы понравиться чужим людям? За теплоту, которой они не одарили его, потому что в них ее просто не было? За сдержанную враждебность, всегда царившую между ними? За скупость? Но ведь они всегда заботились обо всех его нуждах: несмотря на их прижимистость, расчетливость и бережливость, Шмуэль никогда не знал недостатка ни в одежде, ни в книгах; альбом марок и каталог к его коллекции у него были, а когда ему исполнилось тринадцать лет, то на бар-мицву, совершеннолетие, ему подарили велосипед; даже его обучение в университете они оплачивали, пока их не постигло банкротство. И тем не менее ни мать, ни отца он полюбить не смог. Всю жизнь была в них какая-то смесь смирения, горечи, неудовлетворенности – и это вызывало в нем раздражение. Вдобавок и коридор, низкий, давящий, куда его поселили на все время детства и юности, и покорность отца, постоянно повторявшего лозунги правящей партии, и молчание матери, пропитанное угнетенностью, униженностью, подавленностью. Во все дни своего детства он вновь и вновь предавал их, выдумывая себе иных родителей – сердечных и сильных, щедрых на тепло. Они преподавали точные науки в хайфском Технионе, интеллектуалы, хорошо обеспеченные, с виллой на вершине горы Кармель, остроумные, лучащиеся симпатией, открытые, пробуждающие в нем, да и в других самоуважение, любовь и радость. Ни разу Шмуэль не говорил об этом ни с одним человеком, даже с сестрой. Когда он был маленьким, она называла его “усыновленным приемышем”, “найденышем”, повторяла: “Тебя вообще нашли в лесах Кармеля”. Отец иногда поправлял: “Не в лесах Кармеля, при чем тут леса Кармеля? Мы нашли его в закоулке рядом с морским портом”. А мама едва слышно шелестела: “И совсем не так, просто мы случайно все вчетвером нашли друг друга”. Шмуэль всегда сердился на себя за то, что сердится на них, постоянно винил себя в скрытом отсутствии преданности. Будто все эти годы он был иностранным шпионом, внедрившимся в собственную семью.
Что же до сестры Мири, то была она девушкой красивой, стройной, с каштановыми волосами, и с тех пор как исполнилось ей четырнадцать-пятнадцать лет, ее окружала свита из смешливых подружек и высоких юношей, зачастую старше Мири на два-три года, один даже служил офицером в одном из элитных подразделений в Армии обороны.
Случай с укусом скорпиона Шмуэль хранил в душе как одно из немногих сладких воспоминаний своего детства. Все детские годы над ним довлели стены мрачного коридора, вечно в копоти из-за керосиновой лампы, зажигавшейся во время частых перебоев с электричеством, и низкий потолок, тронутый плесенью. И вдруг на каких-то два дня в стенах словно проступила щель, и сквозь нее пробилось нечто, о чем Шмуэль не переставал тосковать во все последующие годы. И даже сейчас, в пору зрелости, он, вспоминая о том происшествии, переполнялся смутным желанием все и всем простить и любить каждого, кто встретится ему на пути.