Женщина, восседающая в центре огненного столба, от которого на четыре стороны света растеклись по асфальту веселые рыжие струйки, не встрепетавшая ни единой мышцей, не показавшая муки ни единым невольным жестом, шепчущая няньфо спекшимися в коросту губами, взывающая о сострадании сильных мира сего к убогим и сирым, в то время когда огонь, уже превративший сидящую в затрепетавший цветок, усердно корпит над очередной задачей – пытается сотворить из ее костей и кожи горку жаркого серого пепла, не может не вызывать сострадания. Она не прозвенела в мире тем колоколом, которым несколькими годами ранее прозвенел монах-самосожженец Дык; рядом не было Малькольма Брауна (оказавшаяся в руках журналиста фотокамера за несколько секунд сотворила из скромного шефа сайгонского отделения «Ассошиэйтед пресс» лауреата Пулитцеровской премии). К немалому разочарованию, я не нашел более никаких упоминаний о несчастной, кроме выстрелившей строки в «Известиях». Лаконизм сообщения не оставляет надежд: «9 октября. Пятидесятилетняя монахиня сожгла себя в г. Садеке близ Сайгона в знак протеста против гонений на буддистскую церковь». Где это произошло? В монастыре? На оживленной улице? Кто из добровольных помощников помогал ей с канистрой? Почему-то мне захотелось все выяснить. Неординарный доцент признавался: именно в подобных случаях за неимением данных он призывает на помощь воображение (весьма странный метод с точки зрения исторического исследования). По словам знакомого, «призыв» довольно мучителен: закрыв глаза и концентрируясь до болей в голове на предполагаемой теме, доцент различает поначалу «в плавающей мгле» некие силуэты, слышит шорохи и неясные голоса, а затем вся разноцветная, заполненная подробностями картина «вдруг взрывается перед взором» – иногда до мельчайшей детали. Попытавшись прибегнуть к подобному методу, кое-чего достиг и я: «разглядел» саму монахиню, асфальт, пятно от костра, застывших свидетелей, от которых пламя и дым милосердно скрыли ее почерневшее тело. С силуэтами проблем не возникло. Но вот что касается имени – остается признать поражение.
Следующий персонаж, обнаруженный мной в Интернете, несомненно, порадует сострадательного доцента. Благодаря биографической статье и желтоватому фото этот житель Архангельска остался на скрижалях истории: улыбающийся жилец государства, которое, до смерти перепугав собственное население скрипом чекистских сапог, с другой стороны, набило многие головы блажью о всемирном пролетарском братстве – так пухом набивают подушки. Впрочем, увлеченно орудующий лопатой архангелогородец (почти дословно привожу подпись под интернетным фото: «Анатолий Александрович Гасконский работает в Ботаническом саду 9 октября 1967 года») имеет биографию, не оставляющую сомнений в его чисто житейской мудрости.
Вот что рассказала о нем статья: биолог-энтузиаст – один из тех несомненных счастливчиков, которых (вследствие ли судьбы или особенностей характера) миновали кирка, тачка, порядковый номер на сером ватнике, а также неизбежная для миллионов сверстников немецкая пуля, – до сих пор остается в памяти сотрудников Архангельского краеведческого музея неутомимым любителем северодвинских лесов с их обитателями (лисы, волки, куропатки, белки, горностаи и проч.). Отвлекаясь временами на штудирование Маркса (обязательная барщина под присмотром суровых жрецов), собрания партячейки и первомайские демонстрации, он тем не менее до самой своей кончины в восьмидесятичетырехлетнем возрасте
[3] умудрялся существовать в параллельном и вечном мире ботаники и разнообразной северной фауны, то есть в том самом замечательном, потустороннем мире, которому на длившиеся семьдесят лет магические танцы моих соотечественников перед статуями бородатых божков, как и на трагическую кончину раскаявшегося Бухарина, было совершенно плевать.
Первая же работа, написанная юным Гасконским во время учебы в Педагогическом техникуме – «Болото и методы его изучения в школе» (трудно отыскать название более аполитичное), – явилась надежным билетом во «внутреннюю эмиграцию». После окончания заведения началась настоящая жизнь: в ней наблюдения за биологическими процессами самых топких и коварных трясин чередовались с научными охотами (цель – изготовление чучел). Таким образом, цветки, звери и птицы, до изучения которых юный натуралист оказался так охоч, составили надежный заслон от всевозможных бурь. Ну разве не благодатью было нырнуть в очередную безобидную экспедицию в поисках, скажем, дубравной ветреницы; с замиранием видеть колышущуюся, словно живот дородной кухарки, болотную бездну; шарахаться от появляющихся из глубины ее сероводородных пузырей и вдыхать до одури вереск – этот сладко-коварный наркотик усыпанных клюквой сизо-лиловых пустошей, – в то время когда над всей страной бросала громы и молнии туча политических чисток?
Война, подобно чисткам, также обошла стороной Паганеля – трудповинность на оборонных рубежах Карельского фронта, должность инструктора по военной подготовке учащихся не в счет. Только флора, только фауна, только столь милые его сердцу прогулки в самые дикие и задумчивые места и задушевное общение с такими же тихими сумасшедшими (к примеру – знатоками северной флоры, ботаниками и членами-корреспондентами АН СССР братьями Алексеем и Андреем Федоровыми) – то есть идиллия, которой нельзя не завидовать. Умиляет отчет об очередном возвращении Гасконского из дебрей в 1949 году: так, добыты (к радости музейного таксидермиста) «заяц-беляк – 1; ласка – 1; горностай – 1; тетерки – 2; куропатки – 2 (белая, еще в летнем пере, и серая); утки, гуси, чайки; птицы болотные, хищные, воробьиные и другие…». Кроме подобных радостей, проводимые там и сям лекции, экскурсии для студентов и школьников (тема – определение древесных растений), усердное участие в Днях птиц и прочие не менее знаковые мероприятия. Вполне возможно, что из-за подобных хлопот энтузиаст не только не заметил перемещения усатого сидельца волынской дачи под кремлевскую стену, но и прослушал вполуха последовавший вскоре хрущевский отчет о проделанной прежним вождем работе.
Судя по роду деятельности Анатолия Александровича, все заслоняли собой поездки на лесные заимки (поиск; отстрел; доставка в Архангельск великолепного экземпляра рыси обыкновенной) и путешествия на очередные торфяники. Именно поэтому холостяк как-то весьма рассеянно пропустил то, что для 60–70-х годов было самым важным, самым значительным (теплое местечко инструктора в райкоме КПСС; еще более теплое – в горкоме), то есть отмахнулся от карьер и профессий, которые казались неуничтожимыми и которые так играючи уничтожились впоследствии самым беспощадным палачом на свете – ветром перемен (этот ветер, кстати, почти мгновенно выветрил из многих голов уже упомянутый подушечный пух).
9 октября 1967 года неугомонного краеведа отловил в саду дешевеньким объективом и черно-бело щелкнул безвестный фотограф. Не подозревая о падающем за тысячи километров (в совершенно другом измерении) злосчастном 60–3404, не ведая об огненном столбе на месте очередного буддистского самосожжения, не догадываясь о ненависти молодых японских граждан к собственному премьеру – газеты будут мирно просмотрены завтра (если только будут просмотрены!), – проживающий на краю и так-то не особо ласковой северной земли, каким-то чудным, почти сказочно-дураковским образом оставшийся вовне репрессий, вовне самой дикой войны и вовне той «окаянной» жизни с ее оголтелым язычеством, сын священника, биолог-ботаник А. А. Гасконский копается в земле, словно заядлый мичуринец. Бьюсь об заклад, с превеликим удовольствием он готов разминать следопытскими пальцами еще не замерзшие комья, более того, не прочь поднести их к глазам, с любознательностью рассматривая саму основу земли, ее навар, ее благодатную кашу, ее микроскопический мир: там, разумеется, части непереваренных трудягами-бактериями буро-коричневых листьев, синеватая глина, скромные темные камушки, похожие на тонких белых червей корешки неприметных травок, куколки и личинки милых крохотных существ, разглядеть которых даже при солнечном свете позволяет в лучшем случае лупа.