Принял ли Форстер участие в «народном» сборище 9 октября, что там происходило, о чем вещали? Честно сказать, не знаю. В Интернете и в газетах я ничего не нашел. Надеюсь, пытливый читатель заинтересуется данным событием, заглянет в энциклопедии, зацепится хотя бы кончиком своего мизинца за Балтазара Форстера, узнает, кто такие родезийские стормьярс с их вполне спартанским девизом «Если я отступлю, убей меня. Если я умру, отомсти за меня. Если я буду наступать, последуй за мной». Заинтересовавшись и зацепившись, он наверняка что-нибудь да отыщет. А отыскав, еще более внимательно прислушается к тактам Божественной импровизации на тему «Африка 9 октября 1967 года», прочувствует все эти утробные, словно грохочущие за горизонтом громы, там-тамы, оглушительные вувузелы, а также балафоны, валихи, вамби, калимбы, коры, кланлого, джембе, систры, нгомби, уду, шекере и прочие музыкальные инструменты, созданные из дерева, тростника и различных по массе калебасов, которые составляют пусть несколько экзотический, своеобразный, но все же великий африканский оркестр, со всей страстью отменного джаз-бэнда подыгрывающий Джазмену.
Вновь Англия. Там 9 октября 1967 года дождался своего двадцатисемилетия композитор и музыкант, несколько ранее провозгласивший себя более популярным, чем Христос. Высказывание едкого на язык ливерпульца явилось причиной вселенского шума (уничижительные статьи, гроздья гнева на радио и телевидении). Ляпнув глупость, уже вскоре белый от страха, как гипс, еретик лепетал перед целым веником из микрофонов о том, что был не так понят, но осадок остался.
Что касается соревнования в популярности – все показало время. Прошло сорок лет. Спускаясь как-то по лестнице своего уютного дома, я столкнулся нос к носу с семнадцатилетним соседом (музыка из его квартиры утверждала о несомненном меломанстве подростка) и спросил шалопая, знает ли он о таком персонаже, как задиристый Джон Уинстон Леннон? Ответ был неутешителен. Я задумался и тотчас вспомнил: старый друг мой, почтенный художник, бредящий Армстронгом, Чарли Паркером и эллингтоновским «Караваном», рубанул мне однажды весьма горячо, как может с плеча рубануть всерьез увлеченный чем-нибудь – неважно, свингом или социалистической революцией – русский человек: музыки после пятьдесят седьмого года для него не существует. Друг родился на Малой Бронной под оркестр Гленна Миллера; благодаря отцовскому патефону Элла Фицджеральд пела ему колыбельные; всю свою стиляжную юность проболтался он по Тверской, насвистывая «Поезд на Чаттанугу». Ни «Бич Бойз», ни «Криденс» он решительно не признает, он не знает их, для него они не существуют; точно так же не существуют глэм, рок, панк и прочие стили и выверты. Он закупорился в пятидесятых, словно в ракушке, он прячется в панцирь пятидесятых с их циклопическими джаз-оркестрами, словно старая упрямая черепаха, не собираясь высовывать ни головы, ни лап. Ранее я весьма горячо упрекал его в слепоте к музыкальному буму последующего десятилетия, но именно на той безмятежной лестнице, в то прекрасное утро, услышав от соседа всерьез огорчившее меня «нет», подловил себя на том, что сам подобным же образом закупорен в шестидесятых. Хотел, не хотел ли я этого, но в пору сладкого отрочества, когда вбираются в сердце все цвета, все звуки, все запахи мира, рок-н-ролл был постоянным попутчиком, буйствуя, как умалишенный, в неторопливо вращающих свои колеса-катушки магнитофонах. «Битлз» впитались в меня, как тональный крем, «Дорз» впитались, впитались «Роллинги». Я зациклился на шестидесятых, остальное музыкальное время перестало течь и стучать, оно совершенно выпало, как выпали те же самые шестидесятые из жизни моего упрямого друга. В итоге для него ностальгия есть пронзительный визг паркеровского кларнета, для меня – четыре растрепанных молодых человека, вечно переходящие Эбби-Роуд. Как и тот московский художник с насвистываемой им «Чаттанугой», я оказался в подобной ракушке. Паренек-сосед, судя по неожиданно вспыхнувшей между нами на лестничной клетке дискуссии (такой яростной и лихорадочной, как правило, бывает перестрелка между двумя внезапно натолкнувшимися друг на друга вражескими подразделениями), совершенно не пытался вылезти из своей. Он не слушал ни Дюка, ни Джона (более того, он их не знал, он не ведал, что жили такие, они для него попросту не существовали), однако озадачил меня перечислением целой дивизии певцов, практикующих на сцене речитатив с одновременной чечеткой.
Я не поленился записать перечень рэперов, длинный, словно Даньян-Куньшаньский мост. Продиктовав, меломан поклялся: в списке имена, которые, в отличие от совершенно незнакомого ему Леннона, будут сиять в веках.
Отцы и дети, прозябающие в собственных раковинах: что может быть катастрофичнее! Я попытался перебросить жердочку через бездну, согласившись послушать чечеточников-говорунов (сосед тотчас сбегал за дисками), и в свою очередь нагрузил паренька всеми имеющимися у меня пластинками подслеповатого англичанина с длинным носом и тонкими, как лезвия, губами, щеголяющего в маленьких круглых очках, благо такой анахронизм, как проигрыватель, оказывается, хранился и у соседа. Счет был гамбургским – сосед непредвзято оценит Леннона, я же не менее честно выскажусь о современности. Снабдив, ко всему прочему, парнишку биографией Джона Уинстона, выпорхнувшей из-под пера Альберта Голдмана, я стал ожидать вердикта.
В итоге рэперы (бесконечные скороговорки, однообразные, словно речи политиков, ритмы) не вдохновили меня.
Джон показался соседу «примитивным и скучным» (Голдмана он так и не дочитал).
Мне стало жаль битла. За него мне стало обидно. Я попытался разыскать день 9 октября 67-го в жизни Леннона, которого, увы, непонятно почему игнорирует эта странная, загипнотизированная золотыми зубами говорунов-негров современная молодежь, эпатажника, умудрявшегося совмещать разгильдяйскую философию хиппи, воспевание благородного нищенства и хеппенинг в Амстердаме, залихватский нудизм в паре со своей не вполне адекватной подружкой и уверение публики в собственной девственности, мольбу дать «миру шанс» и раздачу желудей в Торонто с самой трогательной заботой о своих заработанных денежках. Что же поделывал тем днем буян в симпатичных очочках, которые затем, после драмы возле злосчастной «Дакоты», перехватил у него, как знамя, безобидный дурашка Гарри Поттер? Чем занимался разодранный противоречиями драчун, циник, кумир, остряк, несомненный художник (как и полагается художнику, не понятый до конца), у ног которого тогда валялось полмира? Катался ли Джон Уинстон 9 октября 1967 года на своем, под завязку забитом наркотиками, психоделическом автомобиле? Или в расписном колпачке (пожалуй, самая дурацкая причуда западной цивилизации, разумеется, прижившаяся и в России) задувал двадцать семь свечей на столе? Кто пребывал тогда с долговязым создателем ядовитых и резких песенок (привет Махариши и доктору Роберту!)? Друзья? Ринго? Пол? Джорж? Сын Джулиан? Тетка Мими? А может быть, с ним праздновала его двадцатисемилетие та самая «каменная японка», невиданной силой воли придавшая новое направление и его жизни, и всем его мыслям? Действительно, не провела ли тот день возле счастливчика Леннона ведьма, готовая запалить все храмы Артемиды, вместе взятые, ради собственного тщеславия?
Традиционный английский пудинг не входит в число семи чудес света; более того, по некоторым сведениям, он несъедобен, но не исключено, что, повинуясь домашней традиции, именно его 9 октября за праздничным столом попробовал тот, кто совсем скоро на полном серьезе, не моргнув глазом, залитым и спиртным, и наркотиками, провозгласит себя вернувшимся Богом. Впрочем, битл вполне мог пребывать и в одиночестве, бессильном, сладком, облепляющем, словно паучья сеть, которое так любит наборматывать: «Ты забыт, ты всеми оставлен, ты никому не нужен со своими дурацкими автомобилями, банками кислоты и попытками выпендриться, пусть даже миллионы тринадцатилетних зассых и визжат при одном звуке твоего имени; жизнь – дрянь, безнадежнейшее предприятие, она бессмысленна, словно крикет…» Пялился ли тогда пессимистичный Джон с дивана в беззвучно работающий телевизор (звук Леннон всегда выключал – такова привычка)? Если все-таки пялился, новости не могли не подсунуть под нос знаменитому меланхолику Вьетнам с его мелькающими «Тандерчифами», брюхатыми бронетранспортерами и разбегающимися обезьянками-детьми (всё в полной, уничтожающей всякую драму, тишине), затем немую драку на мосту Бэнтэн (распахнутые, неслышимые, а поэтому безобидные японские рты; беззвучные палки, дубинки, брандспойты; премьер-министр Сато, словно проглотивший кол и взирающий на действительность с поэтической отрешенностью самурая). После величавой панорамы Нигера с горящей Оничей и загорелой, как красный кирпич, физиономии Боба Денара ведущая вновь неслышно шлепает губами, подобно вытащенной на берег пестрой красивой рыбине, повествуя о самосожжении монахини в городе Садек. То, что немо (пусть даже показывают Нюрнбергский трибунал), похоже лишь на мелькающие мультипликационные картинки: боль приносит только звук – но он, как мы знаем, выключен, – и создатель «Земляничных полян» равнодушно сопит. Впрочем, все это фантазии. Я так ничего и не добился в попытках узнать, где находился 9 октября 1967 года тот, кто саркастически называл себя Моржом. Вполне возможно, день навсегда остался в тени, выскользнув из поля зрения даже самых дотошных биографов, ухитрившихся расписать по минутам бесчисленное множество остальных дней жизни Леннона. Битловеды и леннонофилы тот день попросту не зафиксировали: они его прошляпили, проморгали, он вылетел, словно мячик от пинг-понга, «за пределы доски» и навеки «пропал в траве», остался «вне кадра», что, в общем-то, неудивительно. В самом деле, нельзя же досконально расписать всю жизнь рок-н-ролльного мастера? Впрочем, может быть, и найдется леннонолюб, который посрамит меня, прислав весьма подробный отчет о занятиях Моржа 9 октября 67-го (я буду только благодарен за подобное посрамление), но что-то подсказывает: писем не будет…