Но что мне и правда не нравилось в Эльве, так это ее гнев. Она источала злобу и на наших первых сеансах говорила плохое обо всех, кого знала – конечно, за исключением Альберта. Она ненавидела друзей, которые больше не приглашали ее. Она ненавидела тех, кто не хотел оставить ее в покое. Ей было все равно, принимали ее или отвергали: в каждом она находила нечто, за что его можно было ненавидеть. Она ненавидела докторов, которые говорили ей, что Альберт умирает. Но еще больше она ненавидела тех, кто давал ей ложную надежду.
Эти часы были тяжелым испытанием для меня. В юности я слишком много времени провел, молча ненавидя злой язык своей матери. Я помню, как играл в детстве в воображаемую игру, пытаясь выдумать кого-то, к кому бы она не испытывала ненависти: добрую тетушку? Дедушку, который рассказывал ей сказки? Старшего друга, который защищал бы ее? Но я не мог найти никого. За исключением, разумеется, моего отца, который в самом деле был частью ее, ее глашатаем, ее анимусом, ее творением, не способным (согласно первому закону робототехники Азимова) повернуться против своего создателя, несмотря на все мои мольбы о том, чтобы он хотя бы раз – всего лишь раз, ну пожалуйста, папа! – стукнул ее.
Все, что мне оставалось делать, – это терпеть присутствие Эльвы, выслушивать ее, как-то просиживать положенный час и использовать всю свою изобретательность, чтобы найти какие-то утешительные слова – обычно какие-нибудь банальные комментарии о том, как, должно быть, трудно жить с таким гневом в душе. Временами я почти злорадно допытывался об остальных членах ее семьи. Безусловно, должен был быть кто-то, кто заслуживал бы доверия. Но она не щадила никого. Ее сын? Она сказала, что «его лифт не идет до верхнего этажа». Он «отсутствует»: даже когда он здесь, он «отсутствует». А ее невестка? Эльва звала ее БАП – благородной американской принцессой. По пути домой ее сын звонит своей жене из машины, чтобы сказать, что он хочет обедать прямо сейчас. Нет проблем. Она может это устроить. Девять минут, напомнила мне Эльва, – это все, что требуется БАПе, чтобы приготовить обед – сварганить жалкий полуфабрикат в микроволновке.
У всех были клички. У ее внучки, Спящей Красавицы (прошептала она, ужасно кривляясь и подмигивая), было две ванные – две, представляете себе! Ее домработница, которую она наняла, чтобы скрасить свое одиночество, звалась Looney Tunes – Веселые Мелодии, такая тупая, что пыталась скрыть, что курит, выдыхая дым в спускаемый унитаз.
Ее высокомерная партнерша по бриджу была Дамой Мэй Уитти (по имени британской актрисы. – Прим. ред.), причем Дама Мэй Уитти просто искрилась умом в сравнении со всеми остальными, этими зомби с Альцгеймером и замученными алкашами, которые составляли, по мнению Эльвы, популяцию игроков в бридж в Сан-Франциско.
Но каким-то образом, несмотря на ее озлобленность, мою неприязнь к ней и то, что она напоминала мне мать, мы преодолели эти первые сеансы. Я смог сдержать свое раздражение и немного сблизиться с ней, разрешил свой контрперенос, отделив свою мать от Эльвы, и постепенно, очень постепенно, начал испытывать к ней теплые чувства.
Я думаю, поворотный момент наступил однажды, когда она плюхнулась в мое кресло со словами: «Ух! Я устала». В ответ на мои поднятые брови она объяснила, что только что играла в гольф со своим двадцатилетним племянником и прошла восемнадцать лунок (Эльве было шестьдесят лет, ростом она была 150 сантиметров и весила, по крайней мере, 73 кило).
– Как вы себя чувствуете? – начал я приветливо, придерживаясь привычной манеры разговора. Эльва подалась вперед, прикрывая рот рукой, как будто хотела отгородиться от кого-то в комнате, показала мне внушительное количество огромных зубов и сказала:
– Я вытрясла из него все дерьмо!
Это показалось мне настолько забавным, что я начал смеяться, и смеялся до тех пор, пока слезы не выступили у меня на глазах.
Эльве понравился мой смех. Позднее она сказала мне, что это была первая непосредственная реакция Герра Доктора Профессора (так вот какая кличка была у меня!), и она засмеялась вместе со мной. После этого мы замечательно продвинулись в работе. Я начал ценить Эльву – ее замечательное чувство юмора, ум, ее забавность. Она вела богатую, насыщенную жизнь. Мы были во многом похожи. Как и я, она совершила большой скачок по социальной лестнице. Мои родители приехали в Соединенные Штаты, когда им было по двадцать лет, нищими эмигрантами из России. Ее родители были бедными ирландскими иммигрантами, и она преодолела разрыв между ирландскими кварталами Южного Бостона и состязаниями игроков в двойной бридж на Ноб Хилл в Сан-Франциско.
В начале терапии провести час с Эльвой было для меня тяжелой работой. Я с неохотой тащился к двери, чтобы пригласить ее в кабинет. Но спустя пару месяцев все изменилось. Я с нетерпением ждал нашей следующей встречи. Ни одна из наших встреч не проходила без доброй порции смеха. Мой секретарь сказала, что по моей улыбке всегда может догадаться, что сегодня я виделся с Эльвой.
Мы встречались раз в неделю в течение нескольких месяцев, и терапия продвигалась успешно, как обычно бывает в том случае, когда терапевт и пациент нравятся друг другу. Мы говорили о ее вдовстве, изменившейся социальной роли, страхе одиночества, грусти от того, что к ней никто никогда не прикасается. Но в первую очередь мы говорили о ее злобе – о том, что она отвратила от нее семью и многих друзей. Постепенно ей полегчало, она стала мягче и добрее. Ее рассказы о Веселых Мелодиях, Спящей Красавице, Даме Мэй Уитти и играющей в бридж команде Альцгеймера стали менее едкими. Она сблизилась с людьми: когда злость Эльвы поутихла, семья и друзья снова появились в ее жизни. Все шло так хорошо, что как раз накануне кражи кошелька я обдумывал вопрос о завершении лечения.
Но после ограбления она почувствовала себя так, как будто все началось сначала. Прежде всего ограбление выявило ее обыкновенность. Ее слова: «Я никогда не думала, что это может случиться со мной» – отражали утрату веры в собственную исключительность. Конечно, она по-прежнему была особенной в том смысле, что имела особые черты и дарования, уникальную жизненную историю, что никто из когда-либо живших на земле не был в точности похож на нее. Это рациональная сторона исключительности. Но у нас (у некоторых в большей, у некоторых – в меньшей степени) есть также иррациональное чувство исключительности. Это один из наших главных способов отрицания смерти; и та часть нашей психики, задача которой смягчать страх смерти, вырабатывает иррациональную веру в то, что мы неуязвимы: что неприятности вроде старости и смерти могут быть уделом других, но не нас самих, и что мы существуем вне закона, вне человеческой и биологической судьбы.
Хотя на первый взгляд Эльва реагировала на кражу кошелька иррационально (например, объявила, что не приспособлена к жизни на земле, что боится выходить из дома), было ясно, что она на самом деле страдает от того, что иррациональный покров сорван. Чувство исключительности, заговоренности, уникальности, вечной защищенности – весь этот самообман, который так хорошо служил ей, внезапно потерял убедительность. Она заглянула за край иллюзии, и то, что скрывала эта иллюзия, лежало теперь перед ней, нагое и ужасное.