Но я ничего этого не стала ему говорить. Может быть, и он был обманут; и он верил, что идет по пути свободы. Сейчас он действительно все потерял и я не хочу усиливать его мучения своими неосторожными словами.
Он начал бессвязно вспоминать о том, как спорили между собой его отец и дядя-болгарин. Дядя Димитр считал, что отец М. не должен уезжать из Болгарии и увозить детей, разве Болгария не родина ему… Отец М. в ответ горячился и толковал о каких-то якобы армянских землях; разумеется, не учитывая, что эти земли — не армянские, а турецкие, и что турки не отдадут своей земли…
— У меня, — громко шептал М., — у меня была возможность выбора… Я мог бы… можно было… в Пловдиве… остаться…
Он вдруг замолчал, посмотрел прямо на меня широко раскрытыми, воспаленными до красноты глазами и слабо махнул рукой.
— Все это… — хрипло выговорил он, — все это — уже все равно! А то, что я потерял тебя; то, что я потерял тебя, — это конец!
Он действительно любит меня.
— Успокойся, — мягко сказала я, останавливаясь у двери, — я не враг тебе. Отдохни. После подумаем, что делать.
Я вышла из спальни. Я не стала говорить ему, что я тоже люблю его; люблю несмотря ни на что. Я думаю, он и сам понимает это.
112
Идет четвертый день нашего затворничества. Вневременность (не подберу иного определения) нашей квартиры как-то успокаивает нас, отстраняет немного от всех проблем и мучений.
Сегодня в дверь позвонили. Мне передалось его страшное, паническое напряжение. Мы оба застыли: он — посреди гостиной, я — у двери в кабинет. Первый раз звонок прозвучал требовательно и длительно, затем еще несколько звонков, вслед за первым, легких, необязательных. Затем шаги по лестнице. Спускался один человек. Ушел.
Больше это не повторялось. Стены в доме толстые, а мы, разумеется не шумим.
М. все больше сидит в спальне, на постели. Все в той же позе — привалившись к стене и скрестив ноги на покрывале. Я сажусь на стул у двери.
Иногда он просит разбитым голосом:
— Не уходи. Посиди еще. Страшно остаться одному.
Я молча выполняю его просьбу. Я говорю мало, но стараюсь, чтобы мой голос звучал мягко. Мне страшно жаль его. Как ему помочь? Может быть, надо было просить Ибрагим-бея? Нет, он не согласился бы.
М. говорит довольно много. Его одолевают бессвязные воспоминания. Он вспоминает своих парижских друзей, пловдивских родственников; пикники на Босфоре, поездки на Принцевы острова, прогулки по истанбульским улицам.
Положение скверное. После всего, что произошло, ему никто из его турецких знакомых не поможет. Да и у его пациенток — не бог весть какие влиятельные мужья. У него один близкий человек — я. Получается, что я как бы в ответе за него. Да.
113
Он постепенно приходит в себя. Теперь мне кажется, что он часто говорит одно, а думает и чувствует совсем другое.
Мы снова начали анализировать политическую ситуацию. Я недооценивала его самолюбие. Любое мое осторожное (я не говорю резкое) критическое замечание в адрес армян он воспринимает как направленное лично против него. Но и в этих моих критических замечаниях не кроется ли желание (вероятно, следует сказать «подсознательное желание») уколоть его? Неужели мы снова начинаем бессознательно ненавидеть друг друга? Иногда меня охватывает странное ощущение: мне кажется, будто он сознает, что не любит меня; и чтобы не мучиться этой нелюбовью, ищет во мне дурное… Находит, конечно…
Какие-то мелочные придирки, язвительные реплики. Вчера говорили о том, что у нас кончаются те немногие съестные припасы, которые имелись. Я искренне тревожилась, что же будет дальше, на что решиться, что предпринять.
— Что же нам делать? — сидя на стуле, я склонилась вперед, сплела крепко пальцы рук.
— Тебе что делать? — он говорил сдержанно-язвительно. — Ничего. Ты в любой момент можешь уйти. Я вообще не понимаю, зачем ты прячешь меня? Хочешь продемонстрировать мне свою доброту? Нравится чувствовать себя добренькой и щедрой! Это твое стремление к театральным жестам…
Мне стало больно, потому что он сомневался в моей искренности. Надо было мне сдержаться; нет, заплакала. Или так и хотела показать ему свои слезы, чтобы расстрогать, разжалобить?
Начался было какой-то истерический сумбурный разговор. Вдруг он словно бы пожалел о своих словах, смутился, принялся благодарить меня. Подошел как-то униженно горбясь, вид затравленный, протянул руку. Я отпрянула. Кисть его руки показалась мне скорченной, сморщенной, будто старческая; стало страшно. Я поняла, что он хотел поцеловать мне руку. Поцеловать униженно, как целуют руку покровителя. У меня возникло ощущение жути.
— Не надо. Все хорошо. — Я ушла в кабинет.
Он боялся, что я рассержусь и оставлю его. Но, может быть, я так думаю только потому что хочу думать о нем плохое? Думать о нем плохое, чтобы оправдать себя?
114
Я сидела в кабинете, когда вдруг услышала неуклюжий удар об пол. Что-то тяжелое упало.
Я выбежала. Мгновенно поняла, где это произошло. Метнулась в ванную. Он лежал на плиточном полу, как-то странно скорчившись, и тихо стонал. Подбородок у него был немного ободран. Рядом валялась веревка, намыленная. Она сорвалась с крюка под потолком.
Я бросилась к нему. Наверное, он сильно ушибся и был сосредоточен на этих своих ощущениях телесной боли. Мне показалось, что он не воспринимает моих нежных слов; ведь слова эти не могут умалить телесную боль.
Но, кажется, я ошиблась. Он раскрыл зажмуренные глаза, посмотрел на меня и улыбнулся прежней — из нашего прошлого — улыбкой, ласковой и чуть смешной.
— Все-таки ты… — он поморщился от боли, — ты… все-таки…
Я поняла. Он хотел сказать, что я все-таки прикоснулась к его лицу, к рукам.
Я помогла ему подняться и дойти до постели.
— Приляг, — сказала я, — потом умоешься. И не нужно так делать.
— Это я нарочно, — он снова улыбнулся. — Это не настоящее.
115
То, что происходило после, я сейчас описываю по памяти. Давно не бралась за свой дневник. Странно: вот я сижу и пишу, будто ничего и не случилось…
В то утро я снова принесла ему кофе. Постучала в прикрытую дверь спальни.
— Да, да, сейчас, — откликнулся он.
Голос был бодрый.
Он поспешил открыть мне. Улыбнулся почти весело. Похудевшие щеки были гладко выбриты. Хлеба у нас уже не было; кофе, сахар, немного овощей, фасоль. Он наклонил голову набок, взял с подноса на столике чашечку кофе. Мне показалось, что глаза его просияли, как при самой первой нашей встрече.
— Ты очень красивая… так… — он повел рукой, глядя на меня.