Самое большое, на что, мы, турецкие писатели, способны, это вывести в романе «хорошего» армянина, глуповатого, конечно, но добродушного. Впрочем, подозреваю, что армянские или греческие писатели — максималисты в еще большей степени, и даже на «хорошего» турка их не хватит.
Но одного писателя, свободного, кажется, от подобного рода ненависти, я читал. Это Иво Андрич. Я даже хотел написать ему. Но потом отказался от своего намерения. К чему писать? Для чего рисковать? Лучше уж не писать писем, не желать личного знакомства, зато и не разочаровываться.
Пожалуй, я мазохист. Я много лет прожил в Германии, всем сердцем люблю ее; я преклонялся перед Толстым и Достоевским; а ведь я встречал не так уж мало немцев и русских, которые, несмотря на всю свою интеллигентность, не могли изжить невольного презрения ко мне, к своему коллеге, «грязному» и даже «кровожадному» турку. Особенно смешны подобные чувства у еврея.
В 1878 году, когда российские газеты и журналы буквально захлебывались от ненависти к туркам, Толстой отправился в Тулу, увидеть живых пленных турок, и после записал в дневнике, что они чудесные ребята. Тогда сильная Российская империя теснила на Балканах свою ослабевшую соперницу Османскую империю; тогда мой любимый Достоевский в своем «Дневнике писателя» выдумывал такие ужасающие «турецкие зверства», какие самому маркизу де Саду не могли присниться.
Но я не перестаю любить моего Достоевского. Я мазохист, я всегда и везде буду не ко двору, и, возможно, отчасти благодоря таким как я, люди периодически пытаются хотя бы немного обуздать взаимную ненависть, над которой не всегда мы властны.
Что ж, а теперь я снова раскрываю дневник Наджие.
44
Темно в комнате. Я задернула шторы. Лежу в постели. Дверь заперта.
Почему я не могу заплакать? Я знаю, слезы принесли бы мне облегчение. Такое ощущение, будто мои глаза пересохли, как лужицы на дороге после дождя. Эта сухость жжет глаза.
«Три часа, четверг» — он написал на визитной карточке, которую сунул мне в руку. Он назначил мне свидание. Значит, он врач и потому Сабире с ним знакома. Но до меня не доходит, как это она раздевалась перед таким молодым мужчиной, снимала панталоны, позволяла ему… Мне даже думать стыдно. Ну и пусть я старомодна, пусть я ханжа.
Сабире, конечно, не интересуется его национальностью; ей все равно. Она ведь не влюбилась в него. Она скорее может влюбиться в этого фата Фасих-бея. Наверное, она тоже в глубине души презирает Ми… буду называть его: «М.»… Но почему это я напала на Сабире? Она здесь ни при чем.
Он назначил мне свидание. Разумеется, я не пойду. Свидание. У него дома. Хотя ведь там он принимает больных. А где он мог назначить мне свидание? На площади Таксим, что ли? И ждать меня там с букетом цветов?
Мне смешно то, что ночью, сама с собой, я такая ершистая. Я слышу свой невольный желчный смешок. Ну вот, не от слез, так от смеха, все равно облегчение.
Этот человек более образован, чем я. Он врач, он прекрасно говорит по-французски; наконец, он талантлив, он композитор, поэт и певец. Это он в своей песне открыл для меня очарование моего родного города. Я не имею никакого права презирать этого человека.
Пусть я больше не люблю его. Это моя беда, а не вина. Может быть, и ему только кажется, будто он влюблен в меня. Но уважать его я должна. Я не унижусь до этой бессознательной грубой простонародной ненависти, я буду бороться с ней.
А впрочем, я никогда больше не увижу его. Я попрошу Сабире больше никогда не приглашать его. Скажу, что он мне неприятен, потому что он армянин. Пусть она считает меня фанатичкой-националисткой. Но нет. Я больше никогда не буду бывать на вечерах у Сабире. Это не для меня. Буду сидеть в своей комнате, читать книги и тихо стариться. Возможно, когда-нибудь удастся развестись с Джемилем, тогда буду совсем одинока и свободна.
«Три часа, четверг». Завтра. К чему кривить душой. Мне хочется пойти. Почему? Увидеть его еще раз, чтобы убедится в том, что чувство любви у меня исчезло? Зачем это нужно? Просто хочу увидеть его еще раз. Но я не пойду. Я заставлю себя не пойти. Если бы я могла увидеть его как-то тайком, чтобы он меня не видел. Нет, это невозможно. Я хочу пойти. Но я не пойду.
Я начала испытывать к нему какое-то чувство нежной жалости, как будто он — беззащитное хрупкое существо, мальчик; а я его обидела, оскорбила.
Мне становится жаль самое себя. Я так одинока, так несчастна. Слезы смочили сухие глаза. Тихо всхлипывая, я засыпаю.
45
Удивительно, но, проснувшись, почувствовала себя бодрой и свежей. Умылась, причесалась, выпила кофе у себя в комнате. Элени вернулась, чтобы унести чашку, и сказала мне тоном заговорщицы, что Джемиль уже ушел. Я вышла в столовую. Походила по дому. Зашла на кухню и распорядилась насчет обеда. Мне уже известны гастрономические пристрастия Джемиля, в еде он неприхотлив; он и меня, избалованную с детства, постепенно приучил к более скромному столу. За это я даже благодарна ему.
Час дня. Я уже знаю, что пойду. Но не сосредоточиваюсь на этой мысли, отношусь к этому как к простой неизбежности.
Позвала Элени к себе в комнату; сказала спокойно, что иду к подруге; если придет Джемиль, пусть Элени передаст ему, что я у подруги. Элени закивала.
Я решила одеться по-европейски, тогда я буду чувствовать себя свободнее. Элени помогала мне одеться. Я надела панталоны, отделанные кружевом, шелковую бледно-розовую сорочку. Мне сделалось как-то не по себе. Я боялась углубиться в мысли о том, что слишком тщательно выбираю белье.
— Какая вы красавица! — воскликнула Элени.
Я знаю, что это не лесть, я действительно красива.
— Не надо, Элени, — сказала я мягко и опустила голову.
Я уже чувствовала себя виноватой; мне не хотелось выслушивать похвалы.
Надела шелковую белую блузку с вышивкой, серую юбку и строгий удлиненный жакет. Почувствовала себя стройной. Шелковые чулки телесного цвета и лакированные туфли на высоком каблуке. Волосы уложила высоко, заколола сбоку. Скромная маленькая шляпка, вуалетку я опустила. Перчатки. Пожалуй, возьму зонтик. Без зонтика чувствуешь себя какой-то слишком открытой. Так. Зонтик. В сумочку кладу носовой платок. Чуть надушила его. Розовым маслом.
46
Доганджилар, конечно, не самый фешенебельный район. Отпустила наемный экипаж, иду пешком. Дома все больше деревянные, но попадаются и особняки. Вот и дом, указанный в его визитной карточке. Тоже деревянный, выглядит прилично, два этажа. У входа — электрический звонок. Дверь заперта. Уже все равно.
Последний миг слабого колебания. Еще можно уйти. Нет, уже нет.
Надавила на кнопку звонка. Резкий звук. Неприятно. На двери — никакой таблички. Но, может быть, так и нужно?
Дверь отпирает высокий черноусый слуга. Одет опрятно. Но меня сразу охватывает какое-то паническое чувство неловкости. Я — один на один — с незнакомым мужчиной-простолюдином.