Все, что я прежде знала и думала о любви, — как это было примитивно, глупо, пошло. И вдруг мне захотелось с жадностью раскрыть Толстого и Достоевского — о, теперь я могла бы в полной мере насладиться этими волшебными книгами, теперь я поняла, почувствовала… И все это произошло так быстро… одно мгновение…
Но надо сказать хотя бы немного об этом человеке. Меня всегда поражало — как это художники решаются изображать небо, зелень деревьев — все это многообразие оттенков, переливчатое смешение красок. Но как бы ни был талантлив художник, все равно, то, что возникло на холсте, совсем не похоже на то, что мы видим в живой жизни. Может быть, оно, то, что сотворено кистью и красками; может быть, оно даже лучше, чем это, живое; но самое главное — оно другое… Вот и я чувствую, что когда я опишу этого позднего гостя, это будет совсем не то, не то. Тем более, что я ведь не художница и не писательница…
Я покраснела, наклонила голову и теребила серебристое кружево, которым был оторочен рукав. От этой охватившей меня нежности, мне больно было смотреть на вошедшего.
Каким же все-таки он был? Прежде всего… нет, не лицо, о лице скажу позднее… Одежда… Он был в черном. И никакого фатовства, щегольства. Черные брюки… туфли… Без сюртука… Черная рубашка напоминала мне русскую косоворотку, в какой был изображен Толстой на фотографии, только у Толстого рубашка была белая и гармонировала со всем его обликом могучего таинственного старика; а черный цвет одежды нового гостя почему-то подчеркивал его молодость. Он прошел вперед. Его лицо осветилось притушенным светом уютных небольших люстр. Он смотрел с какой-то странной мрачностью, чуть щурился, хмурился, чуть исподлобья глядел, словно по-детски сердился, обижался на всех. И вдруг я мгновенно поняла, что он просто близорук. Это показалось мне таким трогательно-смешным. Волосы у него были светло-каштановые, коротко подстриженные и немного вьющиеся волосы, не приглаженные, не расчесанные на косой пробор. Щеки и подбородок гладко выбриты. Какая-то трогательная закругленность в его лице — как у ребенка. Закругленный расширенный кончик длинноватого носа тоже нежно смешил меня. Брови густые, чуть клочковатые, как у черкеса, и темнее волос. Он был довольно высокий, но не худой; шел, чуть клонясь вперед, и на какое-то мгновение показался мне таким детски-неуклюжим… И порывистым…
Глаза… они смотрели с этой детской настороженностью из-под густых, пушисто-загнутых ресниц, темных, как брови. На какой-то миг эти глаза широко раскрылись. Мягкий уютный ламповый свет озарил спокойной теплотой это милое юношеское лицо. Я увидела черные мелкие точечки на щеках и на подбородке — это от бритья… Но глаза… Глаза были необыкновенные… Огромные зелено-голубые зрачки, темная мучительная нежность райка… Вот они уже темно-голубые… нет, прохладная зелень прибрежной морской волны… Но как может этот зелено-голубой цвет сделаться вмиг таким сияющим, ярким, жарким…
Губы, светлые, большие, хорошо очерченные на округлом продолговатом лице, приоткрылись… Он улыбнулся так нежно и беззащитно…
Нет, я не могла ошибиться. Он искал взглядом меня. Нашел и улыбнулся.
Но кажется, его ждали Сабире и ее муж. Если бы одна только Сабире, я могла бы подумать, что… Но Ибрагим-бей… Наверное, у них какие-то дела. Кто он? Сабире сидит рядом со мной. Ибрагим-бей играет очень оживленно. Новый гость присел на стул неподалеку от двери.
Видела я его прежде? Нет. Или все-таки видела? Или нет?
Вспомнилось, как мне казалось, будто кто-то следит за мной за городом. А если он?
Нет, я не фантазирую. Он искал меня взглядом. Никто никогда не смотрел на меня так. Я помню мужские взгляды, исполненные самоуверенного фатовства; я знаю, как смотрит на меня муж — с этим грубым мужским желанием или брезгливым пренебрежением. Но от взгляда этого человека я теряюсь. Нет, даже если я ошиблась, я все равно… все равно… люблю его!..
36
Ибрагим-бей кончил играть. Последний аккорд получился такой бравурный. Ибрагим-бей встал, закрыл крышку. Пианино вновь сделалось темным и тихим. Гости начали благодарить хозяина за прекрасную игру.
Сабире сидит рядом со мной, новый гость — у двери. Наверное, он захочет подойти ко мне. Неужели она не даст ему сделать это? Вот-вот меня охватит отчаяние. Только бы не расплакаться!
Ибрагим-бей отошел в угол гостиной. Я оглядываюсь. Там, в углу, на столике, граммофон. Ибрагим-бей наклоняется над ним. Раздается плавная танцевальная мелодия. Вот уже закружились несколько пар. Сабире оживленно разговаривает со мной. Впрочем, нет, это не назовешь разговором, потому что говорит только она одна. Пожалуй, слишком оживленно.
Тот самый военный, которого она недавно отвлекла от меня, вновь подходит. Я закружилась в странном вихре своих чувств; не слышу, просто угадываю его слова. Можно ли меня пригласить на танец?
— Нет, благодарю вас!
Свой голос ощутила каким-то чужим, очень звонким, громким.
Сердце стучит. Отказываю еще кому-то.
Неужели он не подойдет? Но если он пригласит меня? Как смешно, я ведь не умею танцевать. Я никогда не училась, никто не учил меня. Но я не могу не согласиться? Что же делать? Чудачка! Он может и не подойти. Нет, эта прозаическая недоверчивость здесь неуместна. Я знаю, знаю, он подойдет. Сейчас!..
37
Он подошел! По-французски, очень вежливо, пригласил меня. Я держалась даже немного скованно. Боялась, как бы Сабире не заметила, что я… что я уже люблю его!.. Ведь она такая опытная, все замечает.
Но все получилось как нельзя лучше. Я видела, он идет ко мне. И тут как раз к моей Сабире приблизился не кто иной, как ее собственный супруг — Ибрагим-бей. Он озабоченно сделал ей знак. Она поднялась, подошла к нему и оба вышли из гостиной. Немного странно — мне показалось, они ждали этого припозднившегося гостя, а теперь будто и не обращают на него внимания. Или все это — мои натянутые нервы?
Танец. Его рука легла на мою талию. Я ощутила такое нежное тепло, так мучительно мне сделалось от этой нежности. Захотелось прижаться к его груди, по-детски обхватить руками его шею; шепотом, сбивчиво признаваться: «Это ты… ты! Наконец-то! Я так ждала тебя!» Но, разумеется, ничего подобного я делать не стала. Наоборот, я словно окаменела, застыла, движения и жесты были чрезмерно сдержанными. Я опасалась малейшей порывистости, боялась выдать себя, неосторожно раскрыть свои чувства.
Музыка помогала мне правильно двигаться. Моя согнутая в локте рука касалась его плеча. Меня пьянил его запах — прохладный аромат какого-то мужского лосьона или одеколона смешивался с этим нежным теплом, нет, даже каким-то нежным жаром, исходившим от его лица и шеи.
Я не поднимала глаз, не могла поднять. Но мне казалось, я чувствую его взгляд. Мы не сказали друг другу ни слова.
Танец кончился. Он вежливо проводил меня к дивану, где я до того сидела. Сабире уже заняла место рядом со мной.
Он отошел. У меня кружилась голова. Я потеряла его из вида. Что он мог подумать обо мне? Молчаливая, скованная. Он мог счесть меня дикаркой. Но он обратился ко мне по-французски. Значит, я похожа на женщину, которая говорит по-французски, знает иностранные языки. А может быть, он просто осведомлен о том, что я говорю по-французски? Ведь это он следил за мной. Наверное, он.