Впрочем, кое-кто относился ко всему этому фольклору с изрядной долей иронии. Ссыльнопоселенный Красавин, к примеру, не веривший ни в бога, ни в черта, ни уж тем более в языческие сказки, незлобиво посмеивался в поседевшие усы, но с саамами держался уважительно — дети природы, что с них взять. В Ловозерах он прозябал уже четвертый год, одичал, отпустил густую, окладистую бороду и был весьма рад появлению Хильды — нашел собеседника из своей весовой категории. Шутка ли, двадцатилетняя девчонка декламировала Байрона на английском, Бодлера на французском, читала в подлинниках Гомера и Тацита, а оригинальностью своих суждений поражала даже умудренного жизнью профессора. Они подолгу беседовали, неторопливо прогуливаясь по берегам Ловозера, осматривали гигантские расщелины в отвесных скалах, делились впечатлениями о проложенной к Сейдозеру странной дороге, теряясь в догадках, взахлеб строили гипотезы о следе огромного черного Куйвы. В общем, с пользой убивали время — чего-чего, а этого у них было в избытке. Правда, последние полгода Хильда стала бывать в обществе профессора все меньше и меньше, на то у нее имелись веские причины…
— Чтобы стать настоящим, сильным нойдой, нельзя быть ни добрым, ни злым, нужно все убить в душе. — Старый саам задумчиво покачал головой, поставил кружку на чисто выскобленный сосновый стол. — А потом ведь злой нойда после смерти может и равком стать. Когда умер страшный Риз с Нот-озера, люди боялись хоронить его. Вызвался лишь другой нойда. Молодой, однако. Он запряг оленей в кережу
[42]
, положил покойника в домовину и повез на кладбище. По дороге ровно в полночь мертвец сел в гробу, но после окрика нойды улегся вновь. Прошло немного времени, и он поднялся снова. Тогда нойда сделал непростительную ошибку — пригрозил мертвецу ножом, а надо было замахнуться палкой. Покойник снова улегся в гроб, но в лунном свете стало видно, что зубы у него сделались стальными. Нойда понял наконец, как необдуманно приступил к делу, которое оказалось ему не под силу, и попытался спастись, забравшись на высокую ель. Равк встал из гроба, подошел к дереву и, скрестив на груди руки, стал грызть ствол. Только приход зари спас нойду от лютой смерти — при первых лучах солнца упырь улегся в гроб. А неумеха, видно, будучи совсем слабым шаманом, захоронил равка на боку, хотя известно, что того нужно класть лицом вниз, чтобы он не мог найти выход из могилы. С тех пор вурдалак и вылезает ночами из-под земли, когти у него — во, побольше этих. — Иван Данилов без тени улыбки указал на шкуру медведя, повешенную на стене. — А правильный нойда после смерти превращается в сеид. Недалеко от Печенги жил когда-то сильный нойда по имени Сырнец. Перед смертью он сказал своим родичам, что пойдет на гору Уг-ойв и там превратится в камень. Так и случилось. Когда люди просили хорошей погоды, сеид исполнял их желание. Если же кто шел в гору, чтобы уничтожить камень, поднималась такая буря, что этому человеку трудно было надеяться невредимым спуститься вниз. Однако ты смотри, десять часов уже, — рассказчик посмотрел на ходики, мерно постукивающие маятником, поднялся. — Завтра приходите, печенку оленью пожарю, с брусникой, парную…
Он проводил гостей до крыльца, улыбаясь, пожал им руки.
— Приходите, вкусно будет. Приходите, однако…
Соплеменники давно уже не считали его сильным нойдой, даже просто нойдой не считали его саамы. Давно пылился в кладовке родовой шаманский бубен семьи Даниловых. Наследников не дали сайво куэл-ле — духи-помощники, а как самому камлать без руки? По локоть пришлось отсечь, красный комиссар прострелил, давно, в девятнадцатом. Повезло еще, нойду Репт-Кедги утопили в Сейдозере — хороший был шаман, сразу камнем пошел на дно. Ох, скоро, видно, скоро могучий Айеке-Тиермес вонзит свой охотничий нож прямо в сердце оленю Мяндашу…
Тихий вечер был похож на летний полдень. Незаходящее арктическое солнце изливалось медленным, сонным сиянием, не было ни ветерка, казалось, что поверхность озера стала стеклянной, превратилась в огромное, отражающее небесную синь зеркало.
— Помните, Хильда, белые ночи в Питере? — Профессор ловко соорудил собачью ногу, глубоко затянувшись, далеко выпустил дым, в воздухе повисла вонь удушливой махры-самогонки. — Силуэт Петропавловки, факел на Ростральной, купол Исаакия в закатных отстветах… Знаете, я часто это вижу во сне, придется ли наяву… — Он замолчал, незаметно вытер неожиданно повлажневшие глаза. — Становлюсь стар и сентиментален. Ну-с, барышня, разрешите откланяться.
Спокойной ночи желать не стал — прозвучало бы неловко, как-то двусмысленно.
— До свидания, Федор Ильич. — Оценив его тактичность, Хильда улыбнулась и почти бегом припустила по тропинке мимо погруженных в оцепенение вековых елей. С их ветвей и стволов свисали зеленовато-серые бороды лишайников, меж могучих корней то и дело попадались глубокие норы, служащие, если верить саамам, воротами в подземный мир, где живут карлики. Говорят, существует верный, но жестокий способ отобрать у них серебро, которым они набивают свои животы. В весенний морозный день надо оставить на свободном от снега месте котелок с кашей. Карлики, наевшись до отвала, замерзнут на морозе, животы у них лопнут, и пожалуйста, наполняй карманы серебром!
«Какое варварство». Усмехнувшись, Хильда поднялась на крылечко дома, который занимала вместе с четырьмя поселенками, через общую горницу прошла на свою половину:
— Приятного аппетита, тетя Аля!
— Садись, дочка, краснорыбицей самоеды уважили. — Ее соседка по комнате, смоленская колдунья Алевтина Пряхина, в одиночку сидела перед бутылкой брусничного самогона. Янтарем сочилась малосольная, нарезанная крупными кусками семга, благоухал ольховым дымом копченый олений бок, стояли плошки с капустой, огурцами, аппетитными мочеными яблоками. — Давай-ка выпьем, глядишь, и полегчает на душе.
Опытная ворожея, она лечила наговорами, занималась костоправством, пользовала по женской части. Местный нойда терпел ее молча, соблюдал нейтралитет, уважительно здоровался — шибко сильная ведьма, однако, ругаться не надо, болящих на всех хватит.
— Спасибо, тетя Аля, я уже поела. — Хильда присела перед тумбочкой, принялась рыться в своих вещах. — Душно, пойду сполоснусь.
Ее и впрямь вдруг кинуло в жар, огненным румянцем зажгло щеки, по телу прошла горячая волна, пьянящая, истомная, заставившая сладко замереть сердце.
— Эко, милая, нет тебе покою, небось опять к немцу своему намыливаешься? Смотри, принесешь в подоле. — Колдунья усмехнулась, опрокинула стопочку и, похрустывая огурцом, вдруг недобро прищурилась. — Да ты никак, девка, в залете уже! Когда последний раз кровя были?
На мясистом, раскрасневшемся лице ее отразилось сожаление: как есть дите неразумное, даром что с мужиком живет. Нет бы побереглась, спросилась бы, на луну посмотрела, — ведь травки есть особые, заговоры…
— Месяца два. — Низко наклонив голову, Хильда собрала белье, поднялась с корточек. Уже в дверях остановилась, оглянулась на колдунью: — Спасибо, тетя Аля, только не беспокойтесь. Ребенка я оставлю.
Вздохнув, она пошла к маленькой баньке, притулившейся на берегу озера, — ее протопили сегодня утром, вода в баке еще не успела остыть. Хильда вымылась душистым, пахнущим фиалкой мылом, радуясь телесной чистоте и прикосновению шелка, натянула кружевное, в розочках, белье — все подарки Юргена, специально для нее заказанные и сброшенные с самолета в контейнере. От превкушения счастья, от ощущения своей неотразимости у нее сделалось хорошо на душе: быстро накинув цветастое ситцевое платье, она захлопнула тугую дверь баньки и направилась на южный берег озера. Там на зеленом, далеко выдающемся в воду мыске был разбит летний лагерь — ровными рядами стояли палатки, буравил небо железный хлыст антенны, слышались громкий смех, чужая речь и фальшивые наигрыши, на губной гармошке. Время от времени на дощатый, на сваях, причал выбегали почти голые — в одних только узких, завязанных на боку плавках — купальщики, с уханьем бросались в прозрачную воду, вопили восторженно: