Да, Феликс любил исключительно вещи (а что, и вправду, ему такому оставалось?). В Риме Белогуров по его просьбе сопровождал его в галерею Туканово, а затем в галерею «Торлони» на виа Маргутта. И вот там-то он заметил, что Феликса (наверное, в силу того; что из-за своего уродства он чувствовал себя особенным, не похожим на остальных людей; и просто не мог не ощущать себя изгоем) привлекали дорогие, редкие, но не красивые, а скорее странные вещи. У «Торлони» (это была известнейшая ювелирная фирма), хотя на стендах было выставлено множество великолепных изделий, Феликса заинтересовал лишь маленький темный рубин в довольно безвкусной платиновой оправе: весьма пошлая, на взгляд Белогурова, и не такая уж старинная (всего-то эпохи короля Виктора-Эммануила) брошь. Феликс сразу же попросил убрать оправу. На вежливые слова менеджера о том, что «ценность рубина невелика — это всего лишь кабошон, да к тому же еще и непрозрачный», Феликс только улыбнулся, положил камень на тыльную сторону худой руки и показал Белогурову:
— Правда, он похож на каплю запекшейся крови? Словно я оцарапался случайно и из раны выступила кровь… Я закажу для этого камня особую оправу.
(Белогуров потом видел ее в московской семикомнатной, оставшейся от родителей квартире Феликса на Пречистенке. Камень был вкраплен в гипсовый слепок руки. Складывалось впечатление, что рука отрублена и до сих кровоточит.)
Кстати, там же, в московской квартире, Феликс держал и своих любимцев. Это были два здоровых тигровых питона, жившие в специально оборудованном стеклянном серпентарии. Каждый месяц им покупали на Птичьем рынке живых кроликов и кур. И Феликс никогда не пропускал момента, когда Петр, живший с ним, кормил змей. Однажды при этой процедуре довелось поприсутствовать и Белогурову. Он почувствовал дурноту.
Что-то не так, не в порядке с этим бедным парнем — да, это Белогуров понял еще тогда, в Риме, но… Но Феликс изъявил самое горячее желание посетить по возвращении «Галерею Четырех». И это был клиент, словно посланный Богом: умный, образованный, понимающий толк в вещах, плативший зато, что ему приглянулось, не торгуясь. Он приобрел у Белогурова два полотна Бакста и несколько набросков Врубеля к «Принцессе Грезе». Затем пришла осень, 7 ноября у Феликса был день рождения, и он пригласил Белогурова к себе, но не на московскую квартиру, а в этот вот загородный дом на Киевском шоссе. «Я там еще не был ни разу со дня смерти родителей. Не хочу, не могу быть там один. Так что приезжай, пожалуйста», — сказал он по телефону.
День рождения был грустным. Присутствовали лишь самые теперь близкие Феликсу люди — врач и санитар. Белогуров явился с роскошным букетом роз, словно траурной лентой перевитых: «Дорогому Феликсу».
— Феликс означает «счастливый», — сказал Михайленко, подняв бокал с шампанским; Петр подкатил кресло парня прямо к накрытому столу. — Римляне о своих павших в бою легионерах говорили: «Он уже счастлив». Редкий случай, когда смерть ассоциировалась со счастьем, да? Мне сегодня исполнилось двадцать шесть. Я не умер, хотя мог… Но я не умер, — он обвел глазами стол, — Бог, или кто там есть на этом голубеньком небе, для чего-то оставил меня.., вот таким, каков я есть, — он снова запнулся, но продолжил, — жить дальше. Что ж, наверное, мне, Феликсу, счастливчику, надо его за это только поблагодарить.
— За твои двадцать шесть, мой мальчик, — врач Анатолий Ильич, седоусый, грузный, сентиментальный, полез к нему чокаться.. — И.., и ты еще покажешь им всем, этим сукиным сынам. Или я ничего не смыслю в людях.
— За тебя, Феликс, — присоединился к тосту и Белогуров.
После застолья они сидели в холле у камина. Он был огромен и неуклюж, как и все в этом ужасном, на взгляд Белогурова, доме, — не только потому, что почти рядом с ним такой жуткой смертью погибла целая семья, но в основном по причине удручающе-безвкусной «новорусской», зараженной гигантоманией архитектуры и планировки. Сложенный из красного кирпича, увенчанный какой-то идиотской, сияющей, словно начищенный пятак, медной крышей, дом возвышался один-одинешенек в голом поле, отведенном под застройку «коттеджей». За домом, у чахлого леска, примостилась подмосковная деревенька — косые избушки, ржавые гаражи, яблоневые палисады, уборные-развалюшки. А дом под медной крышей со слепыми узкими бойницами окон (их несимметрично пробили в толстых стенах, выгадывая метраж грандиозных апартаментов, да к тому же залепили чугунными решетками) был словно роскошное бельмо на глазу. Этот дом строил Михайленко-старший: щедро вкладывал деньги в недвижимость. А сейчас его сын и наследник, вернувшийся из-за границы, где лечился более полутора лет, заколотил половину дома наглухо. А в другой половине — жилой — соорудил специальный лифт, потому что ему, калеке, иначе было просто не подняться на второй этаж и не спуститься в подземный гараж.
И от этой новой перепланировки особняк вообще стал похож черт знает на что — на богатый, современно, модно и дорого обставленный, отгроханный на века Бедлам — лечебницу для недужных и убогих.
В тот памятный день 7 ноября они сидели у камина (за окном хлестал дождь со снегом, а по телевизору диктор со змеиным ехидством комментировал прошедшую в Москве, демонстрацию оппозиции). Доктор Анатолий Ильич включил музыку, поставив компакт Даны-Интернэшнл, а сам ушел в гостиную к столу «доедать». Они с Феликсом попивали выдержанный портвейн и беседовали. В основном говорил Белогуров: клял жизнь, жаловался на то, что дела в галерее идут из рук вон плохо — покупателей нужных нет, налоги задушили. Он жаловался с дальним прицелом: Михайленко вдруг да проявит благотворительность — подкинет «на искусство»? Ведь дает же он на детский дом в Мытищах — сам говорил, точнее, хвалился печально.
Михайленко слушая, задумчиво смотр" в огонь. На коленях он держал раскрытый альбом, привезенный еще из Рима. Он, подобно Лекс, не расставался с книжкой. Перелистал несколько страниц с репродукциями картин.
— Почему в эпоху Возрождения художники обожали изображать странные вещи? Вот, например, эта картина из галереи Спада — «Давид, созерцающий мертвую голову великана Голиафа». Смотри, Иван, а она уже позеленела, голова-то.., разлагается. Какие, однако" суровые, скорбные черты… Или вот это… — Он снова перелистал альбом, остановившись на ужасающей «Юдифи, обезглавливающей Олоферна» кисти Караваджо. — Художника можно совершенно справедливо заподозрить в маниакальном садизме. Ты взгляни только: меч в руках молодой девицы взмах и… Голова уже наполовину отделена от туловища, кровь хлещет потоком. А голова кричит в ужасе — распяленный рот, вылезшие из орбит глаза… — Феликс взглянул в лицо Белогурова, освещенное пламенем. (Тот, прервав на полуслове свои жалобы «за жизнь», терпеливо слушал этот бред. Феликс, наверное, набрался порядком, но… Он такой богатый мальчик, что можно ради пользы дела перетерпеть и эти разглагольствования.) — Я всегда удивлялся заказчикам, Иван, — продолжил Михайленко, — тем, кто заказывал, ну тому же Караваджо, картины такого жуткого, устрашающего сорта. Они не брезговали на это смотреть. Вешали такие картины в парадных залах, выставляли на суд других. Уродство-то, оказывается, притягательной красоты, а?
— Несомненно, — поддакнул Белогуров и хотел снова уже вернуться к обсуждению текущих дел, но Феликс продолжил тихо: