Вечером они сидели на диване за накрытым пивом и креветками низеньким столиком на колесиках. Сумерничали, не зажигая света. Дверь В Лоджию была открыта настежь. За окном чертили небо неугомонные стрижи. С Москвы-реки тянуло долгожданной прохладой. Кравченко курил. Обычно Катя выгоняла его — на лоджию или на лестничную площадку. Но сейчас ей не хотелось цепляться по таким пустякам. Мещерский шелестел страницами какой-то книги. Не читал — в сумерках это было невозможно. Просто он любил в такие вот минуты послезастольного затишья в тесном дружеском кругу внезапно огорошить приятелей каким-нибудь редким афоризмом (не всегда уместным, надо сказать), но понравившимся ему некогда изысканностью формулировки или заключенным в нем парадоксом. При этом он делал вид, что только что нечаянно наткнулся на него в книге. Так было и сейчас.
— «Я посадил к себе на колени Уродство и тотчас же ощутил усталость и…» Катя, ты не находишь, что ставить рядом два этих слова: «уродство» и «усталость» — аномально?
— Кому принадлежит это высказывание, Сереж?
— Сальвадору Дали.
— О, он мог «ставить рядом» что угодно, — усмехнулась Катя, — уж такой был человек. Ходячий парадокс. Это он изобрел критически-параноидальный взгляд на жизнь и на искусство? А к нему ты это, Сереж?
Но Мещерский не ответил, лишь рассеянно улыбнулся и повернулся к Кравченко:
— Ты так и не рассказал нам толком, как съездил в Питер, Вадя.
— А что рассказывать? — Кравченко выпустил дым, как ленивый дракон. — Наш вояж был не таким увлекательным, как твой. Чучело мое, — он хмыкнул, — оно и есть Чучело.
— Ему же, ты говорил, врачи строго-настрого пить запретили?
— Ну, мало ли… Ежели душа горит, алчет… — Кравченко стряхнул пепел. — Мы с ребятами из охраны скоро, наверное, до того дойдем, что личный винзавод откроем с собственным производством. И так уж у моего напарника полный набор всяких приспособлений: иногда водку ему в бутылке на две трети водой кипяченой разбавляем, а потом снова закатываем. Напарник все инструменты в «дипломате» с собой возит. Даже в Австрию он его брал в прошлом году, когда Чугун там в клинике лежал. В этот раз его так скрутило, думали — хана. Нет, отдышался. А в поезде уже Витьку Ракитина раза три за коньяком в вагон-ресторан гонял.
— И что ты, Вадь, столько лет с ним возишься, с этим пьянчугой? Давно бы сменил патрона…
— Да вроде привычка, что ли… Он мужик безвредный, Чугун-то наш, только самодур и хам. Деньги ему иногда в башку ка-ак вдарят — ну и пошел куролесить, а потом… Платит нам с ребятами нормально и… Ублюдок, конечно, все они ублюдки, Серег, на.. — Кравченко дотянулся до стола и раздавил окурок в пепельнице. — Иногда думаю: глаза б мои всю эту кодлу не видели, а потом…
— Что?
— Да ничего. Бросим его если с ребятами — пропадет он. И вроде жаль становится. Человек все же. Да и зла мы от него не видели… Ну да ладно… Чего притихли, а? — Кравченко наклонился к Кате. — А не испить ли нам, душа моя, кофею?
Катя направилась на кухню «заряжать» кофеварку.
— Катя, я все хочу перед тобой отчитаться. Я посмотрел те бумага, которые ты мне дала, — возвестил вдруг Мещерский ей вслед вроде бы без всякой связи с их предыдущим разговором.
— Какие бумаги? — поинтересовался Кравченко. Пока Катя варила и разливала по чашкам кофе, Мещерский просвещал приятеля.
— Боже, и чем вы тут в мое отсутствие занимались, — Кравченко передернул плечами, когда Катя внесла поднос с кофе. — Что, новую сенсацию с этими всадниками без головы лепите?
— Мы ничего не лепим, — рассердилась Катя. — Это очень серьезное дело. Ищут опасных убийц и… Сереж, да не обращай на него внимания! Что ты мне хотел сказать о результатах экспертизы?
— Да ничего особенного. Я же не патологоанатом, — пожал плечами Мещерский. — Только вот… Странно, что во всех случаях голову отчленили от туловища — и эксперт это подчеркивает особо — не путем разрубления или распила, а путем разрезывания по суставам. Орудие, которым это делали, эксперт затрудняется описать. Но механизм он все же пытался реконструировать. Видимо, какой-то предмет с очень широким, тяжелым и острым лезвием прикладывали к шеям жертв, надавливали и.., просто осторожно тянули. Ножом режут как? Фактически орудуя им как мини-пилой. А тут требовалось лишь одно умелое, профессиональное движение. Лезвие своей тяжестью делало все само. И еще одна общая закономерность: во всех случаях головы были подрезаны очень низко.
Кравченко брезгливо сморщился, а Катя слушала внимательно.
— То есть? — спросила она.
— То есть вместе с головой был удален и весь шейный отдел позвоночника. А при ритуальном обезглавливании, наоборот, подрезают очень-очень высоко, почти под челюстные кости черепа. Или как там правильно это у анатомов называется.
— При ритуальном обезглавливании? — Катя широко раскрыла глаза. — Это как же?
Мещерский лишь сделал неопределенный жест.
— Секира свистнула — и голова долой… — Кравченко страдальчески вздохнул. — По-моему, я попал в логово кровожадных людоедов. Ребята, сегодня выходной день, лето на дворе красное, ласточки вон летают, на мошек охотятся, жизни радуются, а у вас, братцы мои, такие разговоры…
— Я на досуге пролистал энциклопедию холодного оружия, — невозмутимо продолжал Мещерский. — Если твои коллеги, Катенька, найдут предмет, кото рым эти типы расправлялись со своими жертвами, — было бы любопытно кое с чем сравнить.
Катя знала: если не поставить вопрос ребром, Сережка долго будет напускать такого вот тумана, а поэтому спросила:
— Ну и что же это все, по-твоему, значит? То, о чем ты мне пытаешься рассказать?
— Одно из двух, — Мещерский был сама простота, — либо это не значит ровным счетом ничего — и это просто цепь совпадений, либо… Либо нашим охотникам за головами важно не просто обезглавить жертву, а обезглавить ее крайне аккуратно и осторожно, любой ценой сохранив лицевой и шейный отделы и… — Он наткнулся на Катин взгляд и твердо закончил:
— И ни в коем случае не повредить кожу и скальп.
Катя уже открыла рот, но он опередил ее:
— Я пока не знаю, Катюша, для чего им ВСЕ ВОТ ЭТО нужно. — Он перелистал несколько страничек книги, что все еще лежала на подоконнике, и вдруг закончил свой «отчет о проделанной работе» совершенно странным афоризмом:
— «Демоны сходят на землю, неся тоску, ужас и безысходность, чаще всего на рубеже столетий»… А у нас не за горами, ребята, рубеж третьего тысячелетия.
— И это как-то находится в прямой связи с тем, о чем ты нам только что вещал? — спросил Кравченко. — Или это следует воспринимать просто как эстетический прикол?
— Как прикол. А в общем-то все взаимосвязано. Мы только не в состоянии проследить эту связь. Что-то меня повело не в ту степь, кажется — с пива, что ли, а? Уродство, усталость души, демоны, тоска… Демоны — это олицетворение жестокости, отчаяния, скотства; Исчадия зла, ублюдки, в общем, как ты, Вадя, скажешь. В конце века все обостряется, ребята. Становится похожим на бритву. Каждая наша точечная болячка превращается в нарыв. Каждая рана кровоточит. Слишком долго все болело, гноилось — пора прорываться… И что этот прорыв должен произойти — это, видимо, уже закономерность. Но вот какие чудовищные, противоестественные формы он при этом может принять…