— У тебя вечно какие-то чудные идеи, Серега.
— У некоторых никаких идей нет, — огрызнулся Мещерский. Чувствовалось, что Колосова он никому в обиду не даст. — Я и больше вам, ребята, скажу: это дело такого сорта, что… Ну, словом, не милиции играть в этом странном деле главную роль. Здесь просто невозможен банальный конец: преступников задержали, и они в наручниках предстали перед судом, который, как известно, у нас «самый гуманный суд в мире». Если над ними и свершится когда-либо суд, то… — Мещерский вдруг запнулся, словно не зная, как закончить свою и без того туманную фразу.
В комнате повисла тишина. И нарушил её снова Кравченко. Он — это было видно по лицу — не совсем еще удовлетворил свое недовольство и любопытство.
— А что с девчонкой ихней? — спросил он у Кати. — Она в больнице по-прежнему?
— Да. — Катя вспомнила, как вместе с телегруппой ездила в Институт Склифосовского. С девчонкой с таким романтическим именем Александрина и такой простецкой фамилией Огуреева ей удалось по разрешению врача побеседовать всего десять минут. —Ей лучше, Вадя. Но повязки с лица пока не снимают. Возможно, нужна будет пластическая операция. А рука… Рука срастется и ребра тоже.
— Что же он ей так лицо изуродовал, этот щенок?
— Щенок? — Катя с содроганием вспомнила то создание, которое видела там, в подвале, в багровых отсветах пламени, в клубах дыма. Создание, которое пытался уничтожить, стереть с лица земли ослепленный яростью Белогуров и которое, в свою очередь, столь же яростно и беспощадно пыталось уничтожить его. Создание, в котором, казалось, не было ничего человеческого. — Я с экспертом-психиатром областной больницы говорила. Он, этот парень, единокровный брат Дивиторского, психически ненормален. Инвалид детства. Эксперт предполагает, что, видимо, человеческое лицо, голова человека всегда являлись для него своеобразным фетишем. Если учесть его профессию и то, чем он занимался у них в этом подвале, как раб на цепи…
Психиатр говорит: видимо, такое количество жертв потребовалось им для того, чтобы этот парень мог как-то совершенствоваться. Набить руку, потренироваться в изготовлении этих страшных вещей. И с ним крайне жестоко обращались. Когда он ошибался, портил — а ведь то была человеческая плоть: лица, скальпы жертв, — его, видимо, избивали, тот же Белогуров или родной старший брат Егор… Вот у парня, существа психически больного, и сложился со временем определенный стереотип поведения. Лицо стало для него могущественным фетишем. Или даже не лицо, а этот вот предмет — тсантса… Он одновременно любил и ненавидел эту вещь. Старался обращаться с нею бережно и при этом мечтал ее уничтожить. Что, кстати, и сделал напоследок. Уничтожить эти ужасные вещи значило для него освободиться от их власти. Освободиться от порабощения, которому он подвергался. Когда он был с той девушкой — он просто потерял над собой контроль. Может быть, сначала он и не собирался причинять ей зло, но накопившаяся в нем агрессия требовала выхода. Фетиш, то есть лицо, заставил его действовать так, как он привык…
— Чушь все то, сказки парапсихологам, — перебил ее Кравченко, хотя слушал все пространные Катины догадки с интересом. — Они, менты-то твои, хоть догадываются, где теперь этого шизанутого садиста искать? Куда он вообще исчез из дома?
— Видимо, он покинул дом во время пожара, как и Белогуров. Но в отличие от антиквара, этого Женьку Дивиторского никто не видел. У Колосова есть данные на него, его фоторобот. И потом они его брата допрашивали насчет родственников, адресов, семьи — ну и всего остального, где этот Женька может сейчас скрываться. Я вот только одного, ребята, не пойму, — Катя тревожно и растерянно взглянула на Кравченко, а потом на Мещерского, — нет, Сережа, это не то, о чем ты подумал. Я не стану снова тебя мучить извечным вопросом: «Почему они это совершали?», я поняла тот твой пример с цепью и подвалом. Я вот о чем хочу спросить: почему там у них вдруг все разом рухнуло? Ведь ничто не предвещало… Эти наши подозрения, даже они… Ведь их очень трудно было поймать и разоблачить. И даже эта наша опрометчивая авантюра… Она ведь не стала катализатором событий! Совсем нет. Мы с Никитой явились туда, как говорится, под занавес на последний акт пьесы к самой развязке в качестве не очень-то искушенных зрителей. И я все никак не могу понять: что же у них там произошло? В чем была главная причина? Почему они на наших глазах, уже не заботясь о последствиях, едва не убили друг друга?
— Там у них все давным-давно сгнило, Катя. Та обстановка, в которой они жили, и то, что они творили, не располагала к нормальным человеческим отношениям эти отношения давно уже не были человеческими. Это лишь видимость была, призрак. И даже когда появился намек на какие-то чувства — влечение, желание, страсть, ты сама видела, во что они вылились у этих людей. Там все давно сгнило. И все, все рухнуло. Вроде бы само собой, но само ли? А что конкретно там у них было, о чем они говорили, как, жили, как смотрели в глаза друг другу, зная, что происходит в подвале, расскажет Колосову сам Иван Белогуров, когда его наконец-то поймают.
Катя смотрела в темное окно. Вечер над Москвой-рекой. Август. Тонкий тусклый серп в небесах. И не видно звезд. Ни одной.
— Они его не поймают, ребята, — сказала она тихо. — Я не знаю почему, только уверена. Это дело, и ты, Сереженька, кажется, абсолютно прав, не из тех, которые заканчиваются для нас профессиональным успехом.
Снова была пауза, а затем Кравченко спросил:
— А о чем же, если не секрет, вы говорили с Белогуровым? Ну, перед тем как… Когда ехали в галерею?
— О мировой дисгармонии. О том, что мир испортился. В нем что-то нарушилось… Что? Но это старик говорил. А этот человек… Считай, что он молчал почти всю дорогу.
Кравченко развел руками: надо же, какая глубокомысленная тема…
Эпилог
СОЗДАНИЕ
Прежде было так много мест, куда он мог пойти и где мог остаться, и вот — не осталось ни одного.
Три дня, прошедшие после катастрофы, Белогуров воспринимал как один. Только вот солнце заходило в эти нескончаемые сутки не один, а три раза, и три раза на землю опускалась ночь. Он покинул свой дом, бежал из него, когда ВСЕ закончилось и ничего нельзя было изменить и исправить. Дом заволокло дымом и гарью, от которой лопались легкие. И смердило там точно в аду — горелой человеческой плотью; Белогуров не знал, кто горит в его доме — Чучельник ли, Егор ли, Лекс, или это исчезает в языках пламени та часть изуродованного человеческого тела, которую они все вслед за Феликсом Счастливым, ублюдком, послушно именовали белой тсантсой.
Осознание того, что все это наконец закончилось навсегда, было как удар грома. Когда же он понял это? Когда увидел Лекс и Чучельника? Лекс кричала, билась, извивалась, как полураздавленное насекомое, звала на помощь. Звала именно его — Ивана Белогурова…
А создание он так и не прикончил… Не смог. А ведь так, так старался! Чучельник должен был умереть. И не потому, что он был причиной всей этой непоправимой катастрофы (Бог мой, в нем ли все дело?!), а потому, что…