* * *
Когда Амади исчез, я узнала о себе кое-что новое: курильщик из меня, оказывается, неважный. Первую сигарету я зажгла не с той стороны, на второй опалила пальцы, а третью уронила. На четвертой мне дал прикурить проходивший мимо парень в сувенирной ушанке: январь в Оксфорде – не самое приятное время года. Я сделала первую затяжку и закашлялась.
Он исчез через три месяца после нашего знакомства, и это случилось восемь дней назад. Я сразу все поняла. Стоило ему пропустить наш ежевечерний звонок, как я тут же бросилась набирать его номер, боясь именно этого: что он исчезнет так же внезапно, как и появился той ночью в переулке Девы Марии; не сочтет нужным ничего объяснять и оставит мне заботы и размышления: что пошло не так, отчего ему все стало скучно, отчего он даже не счел нужным попрощаться, отчего он просто отключил телефон.
– Пожалуйста, только не это, – повторяла я, – только не это, только не конец всего, пожалуйста, пусть это просто разрядился телефон.
Продолжая набирать его номер, я беспрерывно глотала таблетки и слезы, но в ответ только и слышала женский голос, извещающий меня, что поговорить мы больше не сможем, а потом сообщение обрывалось, и шли короткие частые гудки. Приложив мобильник к уху, сидела в кресле и считала свои вдохи и выдохи, потом пришла в себя и снова нажала на кнопку повтора.
Он в это время уже moved on
[11] в свою новую жизнь, а я до утра в панике пыталась найти, о чем думать, – и лишь только в шесть смогла наконец отключиться – но в десять уже снова на ногах и снова набирала номер и слушала снова и снова тот же голос, сочувственно повторяющий, что абонент отключен. И так же не было ответа на письма, и все сообщения в сетях оставались непрочитанными, подтверждая то, что последний раз пользователь заходил сюда много дней назад. Так продолжалось семь дней. Я лежала в кровати, свернувшись калачиком и не выпуская из рук телефон.
Все это было впервые со мной, и я не умела, не знала, как выходят из таких ситуаций и забывают людей, нет, даже проще – как живут дальше? До знакомства с ним у меня была какая-то своя жизнь – но с тех пор она стала нашей общей, я, не задумываясь, щедро предложила все, чем обладала, – и теперь, без него, выходило, что у меня ничего не осталось.
Я совершенно растерялась. Я растерялась настолько, что не могла вспомнить, что заставляло меня раньше просыпаться с утра, выходить на улицу, слушать лекции и читать книги. Я уже понимала, что бессмысленно набирать его номер, но продолжала, чтобы не забывать, что произошло и чем я живу. Каждый вечер ко мне заходили приятельницы, выражали сочувствие, предлагали помощь. Я смотрела в стену мимо них, а один раз попросила встретиться с Гарри и передать ему деньги на новую банку таблеток. Девочки стали меньше спрашивать, а потом и реже приходить. Месяцы спустя, когда я пришла в себя, я вспоминала эти визиты и сгорала со стыда; но тогда меня раздражало, как складки их юбок растекаются по моей кровати, теряя свою остроту и расплываясь в цветных пятнах.
Я ждала неделю. Ничего не произошло. Семь дней молчания были настолько мучительными, что хотелось возненавидеть его за все это, за состояние неопределенности. На восьмой день, в понедельник, я приняла решение хоть что-то делать – хотя бы пойти в колледж, провести остаток дня там, с друзьями и однокурсниками: может быть, мне так станет легче. Но стоило мне на самом деле оказаться среди людей, как на меня нахлынула паника: мне не нужны были никакие другие люди, мне нужен был только Амади. От боли и слез почти исчезло зрение, и очертания домов, дорог и силуэты людей расплывались у меня перед глазами; я злилась, что ничего не могу с собой поделать, даже перестать плакать.
Амади страшно не любил, когда курили, поэтому, когда я окончательно потеряла надежду поговорить с ним, в ближайшем киоске я попросила пачку сигарет и зажигалку. Я курила одну за другой, без остановки, и к седьмой разглядела, что на каждой сигарете есть специальная кнопочка – чтобы менять вкус. Теперь я курила и щелкала, курила и щелкала, меняя вкус, надеясь, что вдруг – щелк – и новый вкус окажется вкусом к жизни. Но ничего не происходило.
* * *
И каждый новый шаг – это новое безумие. В какой день все вдруг переменилось? В какой день я вдруг проснулась – или, наоборот, погрузилась в сон? И были цветы, по-прежнему стоящие на столе около раскрытого окна, цветы, напоминающие, всегда, здесь и сейчас, о Клариссе и о том, что в это самое мгновение, когда я вдыхаю их запах и замечаю первую кромку могильной гнили на лепестках, моя жизнь предрешена навсегда и бесповоротно. И вот тогда, когда легкий ветер задувает в окно – или я лишь предчувствую перемены? – тогда, когда съедает стыд за собственную юную духовную убогость, и я раскаиваюсь и корю себя за все мысли, которые не приходили мне в голову и не делали меня лучше, – и в этот момент наступает отречение – и все, что когда-либо было, становится когда-то давно, давным-давно, неизбывно давно и теперь уже в небытии, потому что в этот же самый момент, когда розы сворачиваются на ночь смерти, гаснут вместе со днем изумрудные оттенки у меня в глазах, и я еще не знаю, что теперь только серая тоска будет стоять между мной и когда-нибудь, может быть, возможно, небытием. Больше никогда; и, проверяя утром время на часах, на самом донышке я уже понимаю, что вот они, наступили дни моей тоски, и теперь только жалкие шансы на то, что я однажды снова почувствую дыхание подземной гнили на свежих лепестках роз. И я распахиваю настежь окно, и когда лепестки начинают рассыпаться в прах, сердцевина цветка все еще борется за жизнь, спасаясь от распространяющегося безумия.
Часть 3
Долгая дорога в Чечню, Америка, где я почти никому не чужая, и вся правда о глобализации, хотя в это никто никогда не поверит
Глава седьмая, в которой повествуется о том, как упрямство приводит меня в Чечню. Здесь же присутствует описание многих, многих поездов
Три месяца спустя под монотонный скрип старого принтера я мерила шагами кухню и коридор, слоняясь из угла в угол съемной квартиры и теребя в руках его письмо. В тот вечер я ночевала в Приштине. До этого был Белград. Еще раньше – Скопье и Сараево.
Почему именно эти города и страны? Что я должна была из этого понять? Он давал мне день-два, и не успевала я опомниться, как Амади уже требовал, чтобы я переезжала на новое место, и память и отголоски войны, по следам которой, как мне казалось, я ехала, вместо того, чтобы объяснять мне что-то, сливались в голове в общий страшный крик, который поглощал меня, как поглощала эта непонятная, бессмысленная авантюра. Я сама себе не могла объяснить, что я здесь делаю и почему я продолжаю идти по его следам вместо того, чтобы идти своей дорогой. Вокруг была война.
Когда Амади исчез, больше всего на свете мне хотелось сбежать, никогда больше не видеть Оксфорд, вернуться куда-нибудь домой – в Казахстан, даже в Германию, – просто лечь на кровать и спать до того дня, пока я смогу проснуться, не испытывая боли.
Но я должна была идти дальше, как когда-то хотела, даже если сейчас я не хотела ничего. Через три месяца предстояли выпускные экзамены и защита диплома, и день за днем я каждую секунду думала о том, чтобы не думать о нем, заставляя себя просыпаться, садиться за стол и вчитываться в чужие тексты, сочиняя свой. Зато по ночам я отпускала себя и, когда выходила на прогулку по пустым улицам, стыдливо пряча от прохожих сигарету, оживляла в памяти все, что у нас было связано с тем или иным местом, и надеялась, что назавтра это будет проще. Но не бывало никогда, и однажды я уже так устала от этого, что на очередном приеме в колледже, в краткую паузу между десертом и обсуждением благотворительного базара, я обратилась через стол к Питеру (физика, PhD, общеуниверситетская команда по гребле; политические пристрастия: тори; секретная влюбленность: Маргарет Тэтчер; хобби: театральный кружок; главное достижение: современная постановка «Орестеи»; дополнительный бонус: утонченные черты лица).