– Еще раз ты прицепишься к моим словам…
Не договорив, он выходит из комнаты и хлопает дверью в спальню. Даже не глядя на маму, я знаю, что глаза у нее уже красные, что она сгорбилась, что сейчас она осядет, опустится на стул, и ее плечи начнут дрожать, трястись мелко-мелко. А папа, захлопнув дверь, ложится на кровать, берет с тумбочки книгу и начинает пробегать глазами страницу за страницей, даже не пытаясь вникнуть в то, что он читает. Иногда, когда мне кажется, что неправ был отец, я сажусь рядом с мамой, обнимаю ее за плечи и начинаю говорить, что папа не виноват, что просто ему тяжело… А порой, если мама перегнула палку, то иду к отцу и говорю о том, что ведь ничего уже не изменить и надо как-то жить дальше.
В первый раз я плакала вместе с мамой, в десятый – кричала вместе с отцом, в сотый – пыталась их помирить. Но к тысячному, месяц за месяцем, все немного наладилось, и стало легче. Вопрос «зачем» был списан в небытие, у меня началась школа, родители стали работать. Да, может быть, нам не стоило уезжать. Но шаг был сделан, и мы стали строить планы и постепенно снова почувствовали, что живем. Страх отступил, но не исчез; и по мере того как я взрослела, чувство неприкаянности все росло. Я твердо усвоила, что всё, абсолютно всё может измениться в любой момент и опереться будет не на что. Изменится семья, изменишься ты, изменится всё вокруг, и даже прошлое станет казаться другим. А Германия останется такой, как была, и даже изменившись, мы не стали и никогда не станем здесь своими.
Я твердо решила, что оставаться здесь непрошенным родственником я не хочу. Лучше уж тогда быть гостем – здесь, везде, где захочешь, – принимать все решения самому и не оставлять их на растерзание непонятной жизненной логике. А свой мир человек может выстроить внутри себя, а не снаружи.
Так у меня не стало родины и дома. Когда я смотрела на себя в зеркало, мне казалось, что все это было заметно: уязвимость, готовность в любой момент броситься на свою защиту, упрямство, прорисованное в жестких линиях, очерчивающих подбородок и скулы, – взрывоопасная конструкция, источающая просьбу о помощи. Но до Карлоу этого никто не замечал.
Германия вторгалась в личное пространство, и хотела я того или нет, процесс трансформации моих отношений с окружающим миром был запущен. Одним из самых полезных и ценных этапов для меня оказалось пристальное наблюдение за своими немецкими сверстниками и их жизнью, разительно не похожей на ту, что была в ходу в Караганде. Сопоставление двух разных образов жизни шестнадцатилетнего подростка привело меня к простому выводу: если у чего-то есть два варианта, то может быть и больше. И понемногу у меня сформировалось, как я его вначале называла, «двойное», а потом «альтернативное» видение. Сталкиваясь с любым новым явлением или предметом, я как бы раздваивалась и оценивала глазами себя прежней и себя сейчас; и это мыслительное упражнение можно было продолжать и продолжать, что я и делала, понемногу встраивая в свои мозги убеждение в том, что не существует ничего постоянного и однозначного, и какой ни возьми вопрос, никогда не найти единственного ответа на него. Пытаясь совместить все возможные придумываемые мною альтернативные видения, я впитывала одновременно и все то, что естественно из них прорастает: знаменитую европейскую толерантность, которая по ту сторону Урала, без понимания того, как она функционирует, представлялась непонятным, лицемерным феноменом; с другой – равнодушную расслабленность, переходящую в отсутствие сердечности, о которой мы тоже много говорили, не понимая ее корней. Беспечно чирикая с продавцами в магазинах, улыбаясь от души кассиру или помогая соседу вынести из подвала тяжелую коробку, я искренне испытывала симпатию к этим людям и точно так же искренне ее забывала; по сути, они ничего не значили для меня, а я – для них, и мы лишь скрашивали друг другу несколько минут жизни. С другой стороны, сталкиваясь теперь с чем-то неприятным или непонятным, я спокойно пропускала эпизод мимо и не спешила мысленно осуждать тех, кто был его причиной, – ведь это тоже было не близко к моей коже для того, чтобы реагировать.
Многие перемены были связаны с таким пересматриванием своего образа жизни, но, как я назвала это для себя, не только в макро-, но и в микроперспективе. Знакомясь с типичными в среде немецких подростков занятиями и хобби, я догадалась, что я могу и должна сама определять свои увлечения, подстраивая жизнь под себя, а не складывать свой образ жизни исходя из того, что доступно в моем окружении, – как я, не задумываясь, делала раньше.
Период повторной учебы в немецкой гимназии был временем, когда я не только учила немецкий и перестраивалась на новую образовательную систему, новые взгляды на образование, новое отношение к учебе, но и начинала, впервые в своей жизни, принимать решения и выбирать из многообразия всего, что жизнь могла предложить, только то, чего я действительно хотела. Упрямство помогало мне этого добиваться; мне понравилось ставить перед собой цели и достигать их и понравилось осознавать, что жизнь – не обязательно поток, уносящий тебя в произвольном направлении. Принимать решения, пусть иногда совсем рядовые, и смотреть, как одно за другим они складываются в заданный тобой вектор, оказалось воодушевляющим занятием. И важнее всего, оно помогало забывать о том, что внешний мир – угрожающий хаос, который, жонглируя обстоятельствами, затягивает тебя в свою воронку.
Посреди страхов и размышлений, частого одиночества, сократившихся в численности и интенсивности, но не исчезнувших до конца трудностей перехода в новую жизнь, хотя теперь точнее было бы сказать – трудностей совмещения двух жизней, и в сознательном укреплении своей «второй кожи», защищавшей меня от хаоса и распада, – одновременно и незаметно, и очень резко – я сильно переменилась. Та, что в шелковом платье, теперь казалась совсем смутной, размытой копией нынешнего оригинала; и единственное, что их объединяло, – это мечта влюбиться и надежда на то, что однажды просто встретишься с кем-то взглядом и вдруг поймешь: что-то случилось невидимое – реальный, видимый мир продолжает движение, вокруг водоворот людей и шум дорог и машин, и все как обычно; только вы двое ощутили, как воздух между вами задрожал. Возможно, вы даже знакомы, и в эту секунду вы даже разговариваете друг с другом, и откуда-то издалека до вас доносится шум собственных голосов, но все, что понимаете вы, – это то, что вы смотрите друг на друга, не отводя глаз, и все вокруг теряет резкость и расплывается – кроме вас двоих, и все, чего вы оба хотите, – это чтобы так было всегда.
Конечно, в то, что такое возможно, не веришь – но продолжаешь ждать. А те незначительные пару раз, когда что-то заставляло обернуться и пристально рассматривать кого-то, чтобы запомнить и однажды завести разговор, однажды встретиться, однажды начать встречаться, – все это скучные истории. И хотя я соглашалась признавать их за отношения и считать себя частью целого, всерьез я их не воспринимала – и когда отношения заканчивались, в моей жизни ничего не менялось: то же скучное движение в застывшем бытии и надежда однажды из него проснуться.
Наиболее близким к влюбленности был в моей жизни эпизод, когда я провожала на вокзале мальчика-американца, мы встречались с ним месяца три или около того; а он отслужил положенное в US Army Garrison и возвращался домой, решив перед этим еще заехать в Берлин и Мюнхен, – потому что когда еще выберешься в старушку Европу. И было понятно, что между нами особенно ничего нет, и поэтому, когда он, не настаивая, предложил вместе провести каникулы, может, еще и в Кельн съездить, я так же легко отказалась, сказав, что, увы, не получится, – и ни у одного из нас не защемило сердце и не потемнело в глазах. Но в какой-то момент, когда мы уже стояли около поезда, я подняла глаза и вдруг увидела, как солнце играет у него в волосах, придавая глубокий блеск медным прядям; и заметила, именно в эту минуту, что у него такой теплый взгляд, что невозможно перестать смотреть на него, на золотистые искры в глазах, и не чувствовать, как этот взгляд согревает и успокаивает.