Подумаешь, Токмаков переулок!.. Нужны больно рассказы про него. Мать еще давным-давно звала ее погулять в этот самый Токмаков. Но как-то не получалось. Не выходило. Не складывалось. Мать говорила, что там – особый воздух, особый свет, иные, чем по всей Москве, люди. Там после дождя от деревьев исходит манящий лесной дух, а цветы на самодельных клумбах благоухают земляникой.
Эльза не могла представить себе этот рай. Ее злило то, что мать последнее время только и вспоминает детство, юность, чугунные утюги и жареную картошку с луком, вкуснее которой, если верить матери, нет ничего на свете.
Еще мать говорила что-то о корнях, о памяти… Мол, надо помнить и, помня, – жить. Это пусть мать помнит о своем убогом Токмакове, а у Эльзы нет памяти – сплошной сегодняшний день: команда, Чёрт, красивые прогулки по Пушке и Пешков-стрит, современная музыка, куртки с заклепками и «вареные» импортные джинсы. Ну, немного семейной хроники – отец со своими дорогими гитарами, тетя Валя – мамина сестра, на каждый день рождения дарящая Эльзе дорогие сногсшибательные духи, мать – стирающая, готовящая завтраки, обеды, ужины, с сумками, в поношенных сапогах и тысячу лет назад связанном берете, с вечными темными кругами под глазами.
Паршивая в общем-то хроника, дохлая. Для личного пользования.
…Эльза ушла от Панка в ранние сумерки. Он хотел ее проводить, вяло поднялся с кресла.
– Брось, – велела она. – Я не девчонка в бантиках. Бабка родичам настучит, Панок. Взбесятся.
Панок ей был противен в последнее время. За считаные месяцы он вытянулся, превратившись в длинного, нескладного, скованно-механического робота. У него волосы полезли по всему лицу – жидкие, нахальные; прыщи на лбу и висках, глазки – слюдяные, глупые. Будет она с ним идти по вечерней улице, щас! А вдруг Чёрта встретят? Тот ведь хмыкнет холодно, резанет черными глазами, будто острыми лезвиями, и прошествует мимо, не оставив никакой надежды. A-а, с Панком начала ходить, с урюком? Ходи, ходи, гуляй, я – мимо вас, дети мои…
Эльза медленно брела домой. Наступление праздника ощущалось в ветреном пространстве. Женщины с перегруженными сумками бежали от автобусных остановок в длинные серые пятиэтажки. В их районе навалом было именно пятиэтажек. Мужчины, возбужденные, хмельные, бороздили без цели тротуары. Они, мужчины, уже начали сегодня, восьмого мая, отмечать День Победы.
Помнится, мать рассказывала, что из Токмакова переулка в День Победы она и ее подружки со двора понеслись на Красную площадь. Там сошлась вся Москва. Глухое, тяжелое море человеческих голов моталось из стороны в сторону в перекрестьях прожекторов. То и дело в этих перекрестьях вспыхивал, сверкал серебряный дождь – люди бросали в черный воздух деньги, мелочь. «Ур-ра!» – катилось из одного края Красной площади в другой. Подкидывали над головами героев, победителей, ненасытно ждали великого вождя Сталина… Мать в тот всенародный праздник Девятого мая тысяча девятьсот сорок пятого года чуть не затоптали на Красной площади. Как она выбиралась из черного обезумевшего человеческого моря – помнила плохо. Повезло – выбралась. Слава богу.
Еще мать рассказывала, что почему-то на Красной площади, в День Победы, она ни разу не вспомнила о погибшем отце. О своей жизни помнила, за нее боролась слабыми от недоедания локтями, тощими ногами, уродливыми мослатыми коленями. О себе, только о себе. Хотела вырваться из грозной, всепоглощающей, ликующей толпы в возлюбленный заповедный рай – Токмаков переулок…
У дома Эльза долго стояла, смотрела на окна. Окна горели ровно, обычно – на кухне и в комнате родителей. Что-то держало Эльзу, не пускало в подъезд. Она представила, как поднимается на лифте на родной восьмой этаж, открывает дверь, полминуты шуруя ключом в заедающем в последнее время замке; как мать посмотрит на нее длинно, тоскливо с тахты и тихо скажет: «Что же ты, дочка? В школе задержали? Я так ждала тебя. Я хотела рассказать тебе о…» И снова произнесет ненавистное Эльзе сочетание «Токмаков переулок»… Через час-другой придет отец, пробормочет: мол, опять собрание, задержали, не театр, а сплошные заседания с оргвыводами, поставит чайник на плиту.
Мать тяжело, без слов встанет, но будет видно, что это вставание – подвиг, прошаркает на кухню, чтобы пить со всеми вместе чай. По-семейному, так сказать, в узком родственном кругу… В комнате после матери останется тяжелый воздух – кислый, прогорклый. Эльза откроет форточку – от двери к окну перебежит не дыша, спешно, с крепко сжатыми губами. А чай они будут пить с сушками и вареньем: мать еще два месяца назад купила килограммов десять сушек – теперь на всю жизнь хватит. А варенье – варенье тети-Валино.
Как в эти минуты натянутого семейного чаепития Эльза тосковала по команде, Чёрту, Гиви, Панку, Козлову, Горохову, по непредсказуемым шатаниям по городу, ветру за спиной. Свободе!
Эльза вошла в подъезд, вызвала лифт и поднялась на восьмой этаж…
Затрезвонил телефон. Эльза молча сняла трубку.
– Добрый день, позовите Генриха Сенекеримовича, – попросили вежливо.
– Кого-кого? – обалдела Эльза. «Розыгрыш», – решила она.
– Это администрация бассейна? – продолжали вежливо ее пытать.
– Это морг! – разозлилась Эльза и шмякнула трубку.
Так может шутить только Чуня. Из-за которого она влезла в долги. И из-за которого вынуждена продавать Розалию. И которому бы она вцепилась мертвой бульдожьей хваткой в аорту, если бы встретила случайно на улице.
У отца их было четыре – любимые, бесценные, трогательно хранимые гитары: черная, стройная Розалия, восемнадцатый век, испанская гитара; красная, пузатая, но страшно обаятельная Маргарита – с медовым, глубоким голосом; светлая, как летнее солнце, Софи, девятнадцатый век, и двухгрифовая Лариса – в завитушках, коричневых, лихих, будто влажные волосы танцовщицы. Имена гитарам отец, профессиональный музыкант, дал сам. Они сопровождали его всю жизнь. Вернее, половину жизни.
Незадолго до прошлогоднего восьмого мая мать рассказала Эльзе про отца правду. Мать – странно – в ту, прошлую весну рассказывала много семейных историй. Откуда они повылезали на свет? Разве о таком рассказывают?
Отца, оказывается, перед самой войной арестовали, «забрали», как тогда говорили, и он семь лет провел в лагерях, в Сибири. «А чего его?» – испугалась Эльза, даже коснулась пальцами материной сухой руки. «Сталин… – вздохнула мать. – Ты же знаешь про сталинское время, дочка… Мы с отцом познакомились спустя полгода после его возвращения. Он был кудрявый, как цыган, с белыми зубами, веселый, добрый, жил на Арбате, в такой смешной круглой комнате, учился в консерватории. Мы решили пожениться через год. Бегали на концерты раз в неделю, отец работал в ансамбле гитаристов. Я была совсем девчонкой, будущее представляла, знаешь, светло, радужно». «Вы любили друг друга?» – спросила тогда, год назад, Эльза. «Наверное. Но в общем-то как-то само собой все сложилось. За меня сватались, и не один, но никто не нравился, а отец… Он был близким. Как Токмаков переулок».