Дочка, мне здесь очень не нравится. Не знаю, как смогу здесь пробыть целый месяц. Только и остается думать о том, как мы с тобой раньше везде были, везде ездили. Помнишь? Садились на троллейбус на Пушкинской, друг напротив друга, как попугайчики, и ехали в Серебряный Бор. Ты там нагуляешься, набегаешься, напрыгаешься, а на обратном пути глазки закроешь и спишь. Я тебя бужу перед домом, а ты не просыпаешься. А я бужу, бужу. Ты была хорошая девочка – шоколадная головка.
Вот так я буду вспоминать про нас с тобой все время. Мне так здесь легче.
Дочка моя любезная, решил тебе написать, так как автомат все время занят и большая очередь. Все говорят по часу. Да-да, не поверишь. Если у тебя будет свободная минута, приезжай. Как сдашь экзамен – и к папочке на час, ладно? Я разграфил тетрадь за две копейки с твоими экзаменами, будешь говорить мне оценку за экзамен, я запишу, а потом, когда ты уйдешь, буду разглядывать эту тетрадь и все время думать о тебе и о маме. Дочка, буду очень ждать! И привези шерстяные носки, думаю, что буду мерзнуть, потому что моя кровать стоит у окна, а в комнате все время сквозняки.
Целую.
Твой папа»
Я воспроизвожу сейчас это письмо, как и другие, по памяти. Может быть, что-то и забыла, но основной тон письма, сравнение «как попугайчики», папин стиль навсегда-навсегда врезались в мою память. Ошибки здесь быть не должно…
Мой папа тогда – да, впрочем, и сейчас – был непохожим на других людей. О таких, как он, говорят: «Этот тип со странностями».
Когда он встречал меня из детского сада, то обычно приносил в кармане вместе с яблоком тщательно выглаженный шелковый желтый шарфик и торжественно объявлял: «Дочка, я принес тебе кашне». Это кашне он долго, с любовью, неловкими пальцами пристраивал на моей шее.
Регулярно папа водил меня в театры и кинотеатры, на детские праздники и терпеливо поджидал в дождь, снег или слякоть свою «майн либен доту» у выхода, не отлучаясь ни в магазины, ни в ближний сквер – никуда.
Еще он обожал фотографироваться вместе со мной и походы в фотоателье обставлял как великие праздники. Мы по полдня чистились, гладились, прихорашивались, шли по лужам и сугробам, осторожно ставя ноги в нагуталиненных и до блеска отполированных ботинках.
Однажды, в третьем классе, я бросила в слюнявого Крестьянкина с первой парты длинную влажную кожуру от апельсина. Бросила потому, что он строил мне дикие рожи… Крестьянкин расплакался и пожаловался родителям. Когда папа узнал об этом случае от учительницы, то дома долго смеялся, обнимал меня, не ругал ни секунды, а твердил: «Как здорово ты проучила этого Крестьянкина! Какая ты смелая!»
Все мои школьные сочинения, глупые первые стихи папа складывал в папку, время от времени извлекал их и разглядывал с таким умилительным, проникновенным лицом, будто это было не детское примитивное творчество, а архивные находки, никем еще, кроме него, не виданные, не читанные.
Когда я болела, папа ходил по дому с выпученными глазами и шептал маме страшные слова: «Если она умрет, я себе никогда не прощу!»
Он ощущал меня и себя как одно целое, неделимое существо, поэтому однажды на прогулке по солнечному лесу сообщил, что стоит на учете в психдиспансере из-за давней армейской истории. В тот год мне исполнилось двенадцать лет.
Из-за папы, его неиссякаемой бдительности, его вселенской опеки и сумасшедшей тревоги за меня и мою жизнь, в детстве я ни с кем не дружила близко, серьезно, так, чтобы не разлей вода. Папа всегда был рядом со мной, как солдат на посту, как солнце в небе.
Я вздохнула над папиным письмом и снова украдкой взглянула на Чёрта. Его лицо было спокойным, безмятежным, только в уголках губ таилось какое-то обидное брезгливое выражение. Или это мне только показалось? Но теперь его лицо и выражение этого лица не имели никакого ко мне отношения. Я и Чёрт – чужие люди, как бы случайно оказавшиеся в одном вагоне, друг против друга, будто унылые попугайчики.
И что я тогда так переживала? С самого начала со мной и Чёртом все было ясно. Ведь мы составляли нелепую пару.
Он высокий, черноглазый, с правильными чертами матового лица, с кошачьей мягкой походкой и густой, вороного цвета шевелюрой. На эту шевелюру, помню, оглядывались многие прохожие. Конечно, не все в облике Чёрта было совершенно, но эти недостатки не бросались в глаза и поэтому как бы не считались. Например, я знала, что у Чёрта невысокий лоб, можно даже сказать узкий, неприятный. Он тщательно прикрывал его челкой, маскировал. У него некрасивые верхние зубы – будто по ним кто-то ударил, они разъехались, но не выпали и прижились, оставшись кривыми – один смотрит туда, другой сюда… И все-таки, все-таки в первый момент Чёрт производил ошеломляющее впечатление: смугловатое лицо, вороные волосы, яркие, красивые губы, черные глаза. Ну, это я уже повторяюсь.
Рядом с ним я смотрелась ужасно! Широкоплечая, скуластая, ниже Чёрта на целую голову. Разве что глаза ничего – впечатляющие. Я знала от других: они менялись, как море, – то синие, то серые, то зеленые. В общем, цвет зависит от настроения и цвета одежды. Но почему Чёрт ко мне привязался – загадка, ведь у него была возможность с такими девочками ходить – закачаешься.
Познакомились мы за два месяца до нашей ночной поездки. Познакомились довольно оригинально, и конечно же ничего бы у нас не сладилось, не будь моего блистательного вранья. Вообще-то я никогда не отличалась лукавством и изворотливостью, но в момент нашего первого разговора будто нечистая сила потянула меня за язык.
Мой папа – методист по лечебной физкультуре. У него довольно маленький оклад, и он, сколько себя помню, подрабатывал частными уроками. То есть два-три раза в неделю папа ходил заниматься лечебной физкультурой в пару богатых семей, а в конце месяца получал гонорар, и, честно говоря, эти не ах какие деньги были существенным подспорьем в нашем семейном бюджете.
В первых числах апреля папа попросил меня сходить к профессору-историку, новому своему клиенту. Профессор страдал остеохондрозом – отложением солей, и папа не успевал зайти к профессору за деньгами, перезвонил и сказал, что приду я, дочка, и чтобы конверт с гонораром передали мне.
Вот я и пришла к бедному больному остеохондрознику. Правда, профессор не производил впечатления несчастного – поджарый, моложавый мужик в бархатном халате до пят, немного лысоватый, и на первый взгляд – ничего. Если бы он пристал ко мне на бульваре, я бы три-четыре минуты поболтала с ним.
В прихожей рядом с остеохондрозным моложавым профессором стоял высокий черноглазый мальчик и с любопытством смотрел на меня.
– A-а, как же, как же! – обрадовался папин новый клиент. – Вот, передай отцу, – он протянул конверт, – и скажи, что всегда с нетерпением его жду. Передашь?
– Конечно, – ответила я. – До свидания.
– До свидания. – Профессор услужливо открыл мне дверь.