Фаддей сглотнул судорожно. Опасные искорки в глазах Дижу. Он уже видел их как-то раз. Тогда, на экзекуции в строю. Это была ненависть, безграничная ненависть, полыхавшая в глазах Рудольфа. Неутишимая и непримиримая.
– Он здорово тогда избил меня. Это мне было уж в привычку. Но то, что отец убил мою собаку, убил просто так, я ему никогда не простил. Когда я перестал плакать, я поклялся, что тоже убью его, когда вырасту. Я и в самом деле убил бы его. Так же легко, как газы выпустил бы.
– Отца? – едва слышно спросил Фаддей.
Дижу смахнул подсохшую грязину с сапога.
– У-ф-ф-ф! Отца! – выдохнул он. – Да все равно! Ты ведь не знаешь, каким он был, Булгарин! Когда он напивался, то вел себя со мной, как с кучкой дерьма! А напивался папенька постоянно.
Дижу скрестил руки на груди, пристально глянул в огонь.
– Особым шиком у него считалось упрекать меня в том, что я убил свою мать, что из-за меня она умерла в родах. А я был тогда таким маленьким, что едва до стола макушкой доставал. И вот стою и слушаю, как убил собственную мать. Хотя и не знал ее никогда.
Фаддей вслушивался в рассказ Дижу столь напряженно, что и позабыл о фляге с вином в руках. И вот сейчас вздрогнул, сделал глоток, стараясь унять комок, вставший внезапно поперек горла. У истории Дижу был пряный, почти что горький привкус вина.
– Уверен, ты не откажешься дослушать последний куплетец сей песенки, – с горькой усмешкой заметил Рудольф. – О том, почему я так и не сподобился счастья вспороть его пивное брюхо ножом. Еще чего, потрошить великого неудачника! Много чести. После смерти моей матери он ведь не только к бутылке прикладывался постоянно, он играть удумал. И наделал немыслимых долгов, – Дижу бросил в огонь огромную ветку, тут же вспыхнувшую ярким пламенем. – Я проснулся тогда ночью, безумно хотелось пить. Было темно, и я споткнулся о перевернутую скамью, а когда поднялся в полный рост, прямиком в ноги отца уткнулся. Он повесился у нас в поварне.
Пламя вновь ярко вспыхнуло, весело потрескивали дрова.
– А я стоял и смотрел на него. Я ведь так долго ненавидел отца и до сих пор все еще ненавижу, но в тот момент я просто стоял и смотрел. Так и оставил его висеть там и в ту же ночь навсегда убежал из дома.
Ветка прогорела быстро, к ним подступала темная, непроглядная ночь. И такая же мгла царила в душе.
Фаддей не знал, что же он должен сказать товарищу. Наверное, молчание и в самом деле золото. Вон Дижу тоже умолк. Только полешки потрескивают негромко.
Булгарин всмотрелся в глаза Рудольфа. Все такие же темные, вот только взгляд сделался неспокойным, как будто Дижу со слезами боролся. Теперь он уже не казался упрямым, непокорным дезертиром, скорее маленьким мальчишкой, оплакивавшим убитую собачонку. Мальчишкой, у которого не было никого, даже матери. И которому приходилось бороться с лютой ненавистью отца и демонами в собственной душе.
Но даже теперь в этих глазах плескалась ненависть. Ладно б только глаза, ненависть затопила все лицо Дижу, каждую его черточку. Словно ядом пропитала. Тем, кто плохо с ним обращался, он ничего не прощал. Он будет ненавидеть обидчиков до самой своей смерти.
– Эй, ч-что за грусть-тоска н-на вас напала?
Фаддей резко обернулся. Цветочек ржет как конь ретивый. Только гривы и копыт не достает. А винищем-то от него разит! За белокурой шевелюрой виднелась ярко-рыжая. Ага, на Мишеле повис, шатается аки травинка на ветру. И впрямь Цветочек.
– У в-вас л-лица, как будто з-завтра в бой, л-люди! – с трудом пробормотал он. – А п-па-ачему вы к нам н-не идете, а?
И, шатаясь из стороны в сторону, Цветочек махнул пустой бутылкой на один из соседних костерков.
– Э-эх, р-ребята, я д-давно т-так не с-с-смеялся… в-всю ж-жизнь н-не с-смеялся!
– Да, тебе было весело, дурень! – согласился Мишель. – Ты все время одну и ту же историю нам рассказывал!
Ладно, хоть Мишель не совсем оставшиеся мозги пропил.
– Но вы же смеялись! — выкрикнул Цветочек, выпучивая глаза. – В-все с-с-смеялись! Р-ребята, п-пшли с нами! С… с отчизной по-по-прщаемся!
– Ты попрощаешься! – невесело хмыкнул Мишель.
– З-завтра в… в путь, д-друзья мои! – икнул Цветочек, заплетаясь сразу двумя ногами. – Н-надо как с-следует по-по-прщаться!
Он качнулся к костру, ухватился за уже занявшуюся огнем ветку, чуть не опалив Фаддея, и махнул ею, как факелом.
– Д-да з-з-здр-равствует Н-наполеон! Урра!
– Уволь! – отмахнулся от него Мишель, искоса поглядывая на Фаддея и Дижу.
– Н-не хотите урра к-кричать? Эх, вы, с-собаки! – пьяно огорчился Цветочек. Новобранцы у других костров уже с любопытством поворачивались к ним. – Это с-свинство, Дижу! – выкрикнул Цветочек запальчиво. – С-свинство! П-пшли пр-прщаться с рр-родиной!
– А что, пошли, – внезапно поднялся Дижу на ноги.
Пограничный столб, казалось, поджидал Цветочка. Тот в него буквально врезался. Незнамо от чего искры полетели. То ли от горящей ветки, то ли из глаз юнца. Цветочек вцепился в столб, словно в любимую женщину.
– Т-так! М-милая родина! М-мы с-собрались здесь…
– Короче, дурень! – в нетерпении рявкнул Мишель.
– Дорогая ро-родина! – прокричал Цветочек. – М-мы тебя п-покидаем. С-спасибо… за в-все! А т-теперь н-нас убьют во славу Н-н-наплёна! Т-теперь вы пр-прщайтесь!
«Ох, Цветочек, ты хоть проспись, чтоб я тебе морду начистить мог», – грустно подумал Фаддей.
– Я с удовольствием попрощаюсь, – и Дижу подошел к пограничному столбу.
Распахнул шинель и спустил лосины. А затем невозмутимо облегчился прямо на пограничный столб.
– Спасибо за шрамы на моей спине, дорогая отчизна, – ласково произнес он при этом. – Можешь и дальше пресмыкаться пред проклятым Корсиканцем.
Цветочек икнул от изумления. А потом рухнул на колени и изрыгнул из себя все выпитое той ночью. Прямо на пограничный столб.
Фаддей грустно покачал головой. Хорошо же попрощались ребятки со своей отчизной. Он бы со своей так не обошелся. Да, все верно, он против нее воевать идет, пресмыкаясь все пред тем же проклятым Корсиканцем. Господи…
А в ближайшем сельце, неподалеку от которого стоял их батальон, было безлюдно, бродили по широкой улице тощие облезлые псы. Покрытые гнилой соломой избенки производили тягостное впечатление.
Из донесения наблюдателя Его Императорскому Величеству Александру Павловичу:
«Я обошел все дворы и нашел только в двух или трех по старику и несколько больных людей, которые лежали; когда же я к ним входил, то они просили у меня хлеба и говорили, что часть селения их вымерла от голода, а другая разошлась по миру за милостынею, наконец, что они, не имея сил подняться на ноги, ожидают себе голодной смерти в домах своих. Несчастные жаловались на наполеоновские армии, которые в таком даже положении приходили их обирать. Проходя по лугу, я видел нескольких крестьян с детьми, питавшихся собираемым щавелем…»