– Чего не понял? – тихо спросил Шило, сцепивший руки на груди и весь рассказ пристально наблюдавший за Алексеем.
– Что нет ее больше. В яму ее эту свалили. Погибла она в том сне. И многие те, которые людям во снах помогают, те тоже погибли. Я позже это сообразил, потому что потом друга потерял. Рудик его звали. Над ним тоже опыты ставили. А у него любовь была. А мы, получается, и его погубили, и ее…
– Су-у-ука! – вдруг заорал Шило и бросился на Алексея.
Это было настолько неожиданно, что опешили все. Все, кроме фон Дасселя. Немец оказался неожиданно готов к этому прыжку и, оказавшись за тысячную долю секунды до броска между Алексеем и нападавшим, выставил вперед огромный кулак. Шило наткнулся на этот кулак и отлетел в угол кухни.
– Э, братан, ты чего творишь-то? – закричал Кудрявый на Шило. Тот молча зыркнул по сторонам и бросился вон из квартиры, сопровождаемый недоуменными взглядами присутствующих.
– Что с ним случилось, кто-нибудь понял? – Кудрявый пожал плечами. – Давай, малец, продолжай свою историю.
И Алексей рассказал о том, как он бежал из «Сосен», про стрельбу в парке Горького, про Рудика и про Эо. Рассказал про Глафиру и про «Балчуг». Про своих преследователей и про фон Дасселя. Про таинственных гипербореев и про Ивана Ивановича. А еще он рассказал о великой силе любви, которую пока не могут постичь люди.
А в это время на общем прокуренном балконе воровской малины горько плакал рецидивист Виктор Осокин по клике Шило, воровской авторитет, отъявленный разбойник и хладнокровный убийца. Шило размазывал слезы по лицу, как когда-то в очень далеком детстве, когда мама надолго уходила из дома. Он слышал, что она давно живет в каком-то хорошем подмосковном пансионате, и не видел ее несколько десятков лет. Он был уверен, что детская любовь к маме давно прошла, вместе с первой отсидкой по малолетке, когда он надолго покинул дом. Но вдруг оказалось, что любовь никуда не делась, что она может возвращаться внезапно и может быть горькой в своей безысходности. Шило чувствовал, как его придавливала эта безысходность, и ему неожиданно становилось стыдно и грустно. Руки дрожали, впустую чиркала зажигалка, сигарета никак не прикуривалась.
Небо озарилось предрассветной акварелью зарниц, и плачущему человеку вдруг показалось, что во всю безбрежную ширину этого лилового и стремительно розовеющего неба на него смотрят грустные мамины глаза, окруженные сеткой старческих морщин. Глаза Олимпиады Тарасовны Осокиной, несчастной старушки, рано лишившейся сына, как бы она ни старалась спасти его от страшных сказочных чудовищ в его кошмарных детских снах.
Глава XXV. Смерть Нерона
Опять древний Рим. Опять жара, раскаленное солнце и заполненные до отказа трибуны ипподрома. Горячий песок арены. Толпа гудит, раскаленное солнце в зените. Только теперь и арена, и гудящая толпа, и трибуны – все перевернуто, опрокинуто. И глаза заливает кровь. И надменный взгляд императора тоже перевернут. Глафира понимает, что ей, наверное, очень больно, но боли не чувствует. Она чувствует ненависть к этому красивому надменному человеку, на голове которого – золотой венок, искусно изображающий лавровую ветвь.
– Любовь… Любовь, – шепчет кто-то ей в ухо низким грудным голосом. – Возлюби его, он несчастен, он не ведает, что творит. Только любовь может спасти этот мир. Не умножай печали.
Но Глафира не хочет любить этого человека на императорской трибуне. Она ненавидит его, и он это чувствует. Смотрит прямо ей в перевернутые зрачки, протягивает в ее сторону руку и демонстративно сжимает кулак. На ярком солнце блестят драгоценные камни.
Глафира понимает, что это сон, но на всякий случай проговаривает про себя и готова, в случае опасности, громко произнести слова про мясо. Вдруг – вспышка, и она уже видит происходящее с другого ракурса.
Арена теперь не перевернута, и небо, как и положено ему быть, вверху, а не внизу. И глаза не застилает кровавая пелена. Глафира отчетливо видит распятого, огромный крест перевернут и воткнут в заранее приготовленное на арене углубление своей верхней частью. Человек стонет и скользит по окровавленному бревну вниз в сторону земли, пока вдруг движение тела не останавливают крупные гвозди, вбитые в ноги и ладони несчастного.
Нерон театрально протягивает руки к бушующей толпе и громко вопрошает:
– Свободные граждане великого Рима, скажите мне, чего достоин подлый поджигатель ваших жилищ?!
– Смерти! – ухают трибуны.
Нерон поднимает руки вверх:
– А если он каждую ночь приходит к вашему великому императору в ужасных сновидениях и смущает его покой?!
Толпа молчит, не зная, что ответить.
– Тогда он повинен мучительной смерти! – отчаянно жестикулируя, громко подсказывает Нерон, и публика охотно подхватывает его слова.
– Свободные граждане великого Рима! Великий понтифик, Принцепс Сената, Отец Отечества, Лучезарный Император Нерон Клавдий Цезарь Август Германик произнес свой приговор! – задыхаясь, обращается к трибунам придворный философ Сенека. Он то и дело вытирает куском белой ткани лицо и шею, на лысине выступают обильные капли пота. Видно, что громкая речь дается ему с большим трудом, но он собирается с силами и продолжает: – Разбойник Шимон из Вифсаиды Галилейской, имеющий прозвище Петрус, приговорен нашим императором к мучительной смерти!
– Аааааааааах! – разносится по трибунам многоголосый рев восторженной публики.
Перевернутый вниз головой человек тихо стонет от нестерпимой боли, но пытается искоса взглянуть на императора. Нерон смотрит на Петруса с нескрываемой ненавистью, потом переводит взгляд на трибуны и воздевает руки к небу.
По трибунам опять проносится рев восторга.
Губы Петруса шевелятся, он что-то говорит. Глафира удивительно свободно, легко и очень быстро подлетает к страдальцу и отчетливо слышит последние слова, которые вместе с кровью и страшным хрипом вырываются из горла Петруса:
– Я буду там, где к тебе придет раскаяние, Нерон.
Но, конечно, этих слов никто не слышит. Гулко ревут трибуны, трубят трубы, начинается праздничный заезд колесниц. Про Петруса забывают, и он остается висеть вниз головой с закрытыми глазами, медленно испуская дух.
Перед глазами Глафиры все опять превращается в непроглядную мглу. Но Глафира не боится, она уже знает, что скоро вынырнет из этой мглы прямо на площади Святого Петра в современном Ватикане. Такое с ней во сне уже случалось. А еще она помнит, что она находится во сне, и почему-то ощущает себя в нем очень спокойно и уверенно.
Действительно, скоро мрак рассеивается одной-единственной яркой вспышкой, но Глафира не видит вокруг себя строгие геометрические линии современной площади перед собором Святого Петра в Ватикане. Она находится в каком-то древнем римском доме. На небе – звезды. Ночь. На каменных ступенях у бассейна сидит человек в разорванной тоге. Он плачет и воздевает руки к небу. Лунный свет причудливо оттеняет его медалевидный профиль. Глафира подлетает ближе и видит, что этот человек – Нерон. Сейчас он совершенно подавлен, отнюдь не величествен, и из глаз его текут слезы. Рядом с ним, на ступеньках, валяется короткий гладиаторский меч.