Должно быть, давно не слышал Федор такой искренней молитвы. Привык, что люди больше о своих земных делах думают, чем о Боге. А может, и сам на путях военных Бога утратил. Где он, Бог, среди крови да лютости?! Может, на дыбе висит с мучениками? А может, лишь со стороны бесстрастно наблюдает, как чада его кровью своих ближних тешатся?! Но Марина молилась так, как будто обращалась к кому-то, истинно существующему, к далекому и одновременно близкому другу. И надеялась – Бог ее не оставит, не доведет до крайности, не позволит совершить грех самоубийства. Ибо и свет во тьме светит, и тьма не объяла его…
«Pater Noster,
qui es in caelis,
sanctificetur nomen tuum.
Adveniat regnum tuum.
Fiat voluntas tua, sicut in caelo et in terra.
Panem nostrum quotidianum da nobis hodie.
Et dimitte nobis debita nostra,
sicut et nos dimittimus debitoribus nostris.
Et ne nos inducas in tentationem,
sed libera nos a malo.
Amen», –
шептала Марина.
И Федор догадывался, что это значит, поскольку за семь лет Смуты немало насмотрелся на ляхов – знал, как они молятся, и понимал: Pater Noster – это «Отче наш» по-ихнему, по-латинянски. Видал он и как поляки перед боем молились, и молитвы их слышал. Но давно уже никто не вкладывал в эти мудрые и вечные слова столько глубокой, истовой веры! Стоял Федор, на месте топтался, как конь, а про себя твердил: «Отче наш, иже еси на небеси…»
Марина закончила молитву, чуть повернула голову и, не вставая с колен, спросила:
– Ты зачем пришел?
– Спросить хочу, всем ли ты довольна, пани Марина. Нет ли хворей каких, сыта ли да обогрета?
– Сыта я, господин сотник. Нет у меня к тебе жалоб.
Тут бы сотнику и уйти восвояси, но уйти он не смог. Ноги словно в пол вросли. Стоял, молчал, бороду теребил.
Марина отвернулась от него и молитвы свои снова читать стала. А на сотника даже не смотрела, точно его тут и не было. Кашлянул тут сотник, о себе напомнил. Марина снова голову к нему повернула и безучастно так спросила, холодно:
– Чего тебе еще?
– Давно я не видал, чтобы люди с такой верой Богу молились! – признался Рожнов. – Посмотреть хотел. Даже завидно стало, что ты так веруешь!
– Что ж, ты по-другому молишься? – удивилась Марина. – Слова твои по-иному звучат, это верно. Только суть у всех молитв одна. Все люди Господа об одном просят – о милости да о прощении. Разве не так?
– Так, пани Марина, – согласился сотник.
– Тогда чему же ты дивишься, пан? – Марина назвала его по-польски, должно быть, потому, что так привыкла с юности величать своих собеседников.
– А тому, пани, что ты молиться не разучилась. После всего, что на земле увидела. Я-то разучился…
– Какое же у человека есть прибежище, кроме Отца нашего Небесного? – изумленно переспросила Марина, поднимаясь с колен.
– Скажи, пани Марина, – после некоторого колебания решился спросить сотник. – Вот ты здесь, в узилище, одна. Душа в тебе еле держится, ляхов твоих прочь из Руси погнали, Ваньку Заруцкого на кол посадили, а ты все веруешь, что Господь тебе помощь окажет?
– Верую… – твердо сказала Марина. – Только о каких ляхах ты говоришь, воин? О тех, что сначала в Тушинском лагере были, тамошнему царю и мне служили, а потом от нас отреклись, королевичу Владиславу вместе с вашими боярами присягали? Так не мои они, а короля Речи Посполитой Сигизмунда. Со мной в Калуге да Астрахани только казаки были…
– Только ли, пани Марина? – усомнился Федор. – А гетман Ян Сапега?
– В Калуге тушинский царь разорвал договор с гетманом Сапегой. И я подчинилась, хотя без помощи гетмана мы теряли многое, если не все! Я желала быть русской царицей и потому отказалась подчиняться польскому королю! – яростно и резко сказала Марина. – Меня все оставили, даже польские фрейлины, они уехали к Сигизмунду! Все, кроме Барбары Казановской. Ее потом взяли в плен люди вашего нового царя, под Астраханью.
Она подошла к стене, оперлась на нее спиной, словно боялась упасть. Была белая как мел, но глаза смотрели строго и твердо, блестели холодно и сурово, как польская разящая сталь. Засмотрелся на нее Рожнов – уж больно хороша, просто дева-воительница! Красавица она, хоть и врагиня… Хотя какая врагиня, так просто – женщина несчастная!
Возили ее из табора в табор, из города в город, словно вещь, дорогую игрушку. А теперь, видно, все беды Смуты на нее списать хотят. Да только есть люди и повиновнее… Вон хоть бояре верховные, что поляков в Москву добровольно пустили и польского королевича Владислава на трон московский звали… А Марину в Тушине, Дмитрове да Калуге царицей только для виду считали. Другие там владыки были. У кого острая сабля – тот и владыка…
– Может, оно и так, пани Марина, – согласился Рожнов. – Покинули тебя твои ляхи… Казачкам отдали. Только скажи, какой помощи от Господа ждешь? Хочешь, чтобы государь наш молодой Михаил Федорович смилостивился и отпустил тебя в Речь Посполитую? На это надеешься?
– Нет, пан, – отрезала Марина. – От царя твоего жестокосердного никакой милости я не жду. Он сына моего убил! Значит, у него вместо сердца – камень! И у тебя камень, если ты ему служишь!
– Не права ты, пани Марина, – обиделся Рожнов. – Государь наш молод еще. Может, и ошибки на нем, и грехи, но от него Руси польза будет. Сплотится вокруг него Русь!
– Не будет от него пользы! – яростно вскрикнула Марина. – Детоубийца он, как Годунов! И кровь мальчика моего несчастного на головы его потомков падет! Господь это роду его припомнит!
– Значит, ты, пани Марина, богу мести молишься? От такого бога помощи ждешь? Крови Романовых алчешь?
– Не хочу я ничьей крови, – устало и скорбно сказала Марина. – Только знаю, что детоубийство – грех великий, а государь ваш в нем не покаялся. И поныне на Москве казни Янчика моего радуются! А ведь ему всего четыре года было! Слышала, веревку на шейке его никак затянуть не могли! Палач у Янчика на ногах висел, чтобы от тяжести петля поскорей затянулась! И ты, московский дворянин, детоубийце служишь!
– Государь наш в грехе этом страшном что ни день кается! – убежденно сказал Рожнов. – Но так, верно, надо было… Ради России…
– Вот только ты о России не говори, пан! Ты что думаешь, скрепит страну твою детская кровь?! Нет, не скрепит, не надейся! А если уж хотел царь чьей-то кровью свой трон укрепить, так пусть бы мою пролил! Умереть я хочу, пан! Давно…
Она к сотнику совсем близко подошла, почти вплотную, испытующе заглянула к нему в глаза. От этого взгляда – словно испепеленного, выжженного былыми страданиями и страстями – Рожнову стало не по себе. Ни одна женщина еще не смотрела на него так: словно имела право вопрошать и судить его душу.
– Желать себе смерти – тяжкий грех, пани Марина! Так наша православная церковь говорит. Да и ваша, верно, тоже. Нельзя так думать всем, кто в Христа верует! – убежденно сказал Рожнов.