Но ждать не могла, уже подхватила свое недосказанное телогрея справа:
— Вишь, расправной мой батюшка, в кои-то веки я ефимков наскребла да весь набор обворожения на Скородоме закупила! Было распрекрасное, не наше все! — Она развела персты подобием павлиньего хвоста. — Недолго ж мне выпало владеть чудесами. По нечайству — на миг! — оставила в господской уборной под оглядальцем! Хватилась — ан не тут-то было: уж приголубила заморскую вещицу эта лиска. Я же цельное дознание по всей усадьбе провела, пока ее, родненькую, доказала! — Провела телогрея хорошей ладонью по сборчатому рукаву воровки. — Поди, сам ведаешь, сыскной боярин, как это отвратно да срамотно дело-то. Вся и в помоях извалялась, и в золе изгваздалась — тако вонюче да непросто всё… Ведь плутовка мазалась сначала тоненько, пудрилась и озарялась румяницею укромно! Ажно все свободные холопы и даже иные женатики начали за ей башками кручивать! Думали: ейный свой окрас! Это ж теперь она перед судом столь красно расцветилась: теперь — завей-горе-веревочкой! И покраденное-то еще открывать нам не хотца, а стыд в открытую не жалко потерять!
Басманов, слушая сыскную бабу, уже сам приметил у охраны, видоков и послухов одну черту: хоть отряд тоже внимательно слушал, согласно покряхтывал и шапками в лад обворованной бабе кивал, но — будто приворотой тронутый — не мог отнять взор от молодки-воровки. Девицы и бабы с кровною досадой, их мужи и парни в светлом увлечении обозревали: над снежным полем собольи спинки — бровки, а уста — задорящие яркостью и живой посреди белых холмиков сластью рябинные плоды.
Тоже любуясь, Басманов поздравил всех:
— На доброго ловца и зверь нежный бежит!.. Что ж, головы выше моей у нашего судейства не найдете. Вам и в Съезжую избу теперь без надобы толкаться, — и спросил у самой щеголихи: — Пощебечи-ка мне, баловница-ласточка, правдиво ли тебя мытарит баба али прибрехала? Отпустить уж тебя без суда с честью и славой домой али, коли повинишься, во славу и честь Господа помиловать?
Синие тени ресниц прошли в заводях глаз женщины.
— Виновата… Рано еще отпускать… — чуть молвила она с удивлением, но наставительно-низким — кажется, в теплую глубь упиравшимся голосом.
— Да благодарствуй, поисковый батюшка! — встряла опять баба на помочах слева. — Не засори свою головушку во всяком хамстве. Мы ж и вершка твоей мыслишечки не стоим! Самый меньший приказ не по нам высок, и Съезжая сарайка — не про нас, пес нас дери! Не про нас все это рублено… Ведь у нас тут на дворе есть крылечко в четыре приступки — яко всякое дворовое удобство: ты только дай нам дотти до него. Там и весь наш суд. А судит-сидит ключница Вевея — это я-с есмь, но вся как надоть — с печаткой, с кнутом…
— Здесь что, как по малой нужде — с-с-суд? — заикнулся Басманов. — На конце «дэ» или «тэ»?!
Видоки насупились, послухи рассмеялись. Душегрея изготовилась, открывши рот, пошире развернуть ответ.
А виноватая красавица вдруг поклонилась воеводе — полными персями колыхнув под вольным летником, окунув кандалы между выступивших в льняной ткани колен. Восстала и, не торопясь, поплыла себе — мимо боярина, далее — по двору: на крылечко, на суд. За нею — как прикованное — двинулось и общество, кинув Басманова на аспидной дороге одного… Душегрея, впрочем, малость задержалась возле гостя — досказать то, что нельзя на людях:
— Не болезнуй, не тужи по ей, батюшка! Нешто оне с ей што содеят? Мужу бесчестную виру
[141] присудят, а не выплатит — поставят дурня на правеж. А как супругу поучить — уж то будет в его, мужнином, сведении. Да и это ей-то, пестрой веточке, не в страх: Полилей-от при ей — невишной
[142] бычок, мирный…
Последние слова баба договорила, уже кланяясь и отступая, и едва возок округлых и ребристых, что поленца, сообщений был раскидан, припустилась за своими.
Басманов какое-то время, еще не сходя с места, следил за преступницей, ведшей на суд общество послухов и видоков. Она ни разу более не обернулась на царева воеводу, неся на челе драгоценные сажу, вохру и сурьму, а на дланях — вериги славнейшей послушницы. Сегодня выдался ее престольный праздник, она ведает это — вглядывался Басманов, — чудесно, незримо замыкает двор ее таинственное иго. Ужо ввечеру завалинками старенькие бабушки и отходящие к их стану бабы до блеска выскоблят, анафематствуя, все ее белые косточки и тем старательнее примутся скоблить и замывать, чем упорнее станут помалкивать их мужички. А «невишной бычок», разняв, как новые, глаза, отрешенно улыбнется правежу и штрафу, а прибредя домой, и не вспомнит поискать на чердаке отцову плеть, даже не прочтет жене из ключницыной Библии, где говорится, что красть нехорошо.
Вся ватажка скрывалась уже за щербатым углом протыканного сухим мхом и покрывавшегося уже свежим лишаем амбара.
Басманов знал, что над любым народом где-то высоко есть его вдумчивые ангелы-хранители, а тут вдруг ему показалось, что он узнает, что как-то уже отличил и бесенка народа, сотронувшись с ним. На миг почудилось: можно схватить его за петлеватый хвост, выдернуть из-за мшистого угла и полухитрого-полунагого, приторочив к арчаку, свести в приказ.
Но это только так кажется иногда. Чуть только хотел воевода окружить амбар с бесами сыскной правильной мыслью, как облачко грезы, пройдя сквозь все рогатки его растопыренного разума, рассыпалось невдалеке…
Басманов покидал бровями, пошевелил бородой и пошел, дабы не застояться в бестолочи, по дорожке далее, к боярскому жилью. Впереди он скоро распознал под купиною яблони-китайки за тесовым столиком своих приказных. При них на столе и на скамейках располагалась всяка снедь, питье высилось в оплетенных емкостях. Над невысокой, наспех сложенной из камня домной вился дым, и рядом один приказной ласково укладывал на плаху молодого петушка. Басманов застал в полный расплох своих сыщиков — пирующими «наскоро» промеж трудов. Лишь солнечные бабочки забились на кафтане воеводы, вступившего в китайчато-сквозящую тень яблони, дрогнули сухо и ребята на местах. Старшой, приняв умело вид, что еще не видит воеводу, сразу пошел вдоль стола, поднося по ходу к уху и отрывисто простукивая донышки чарок, ковшей и стаканов. Второй приказной, уже что-то жующий, уяснил мигом почин старшего. Резко двинув широкое блюдо к себе, взялся надкусывать каждый пирог и вертеть в нем пальцем, взыскуя свежеиспеченную крамолу там. Третий, правда не найдя лучшего, принялся перебирать пышную стопу блинов на тарели, видимо предполагая, что измена может попросту лежать между блинами, спасенная там многоумием врагов.
Последним заметил Басманова ярыжка, унимавший душу в петушиных крыльях, товарищи даже не ткнули его: все равно его последующее деяние, ощип птицы, можно толковать как то же рвение в сыске.
Но Басманов долго толковать не стал: подошел к старшому приказному и начал безмолвно полнить его рот горячим печевом, хватая, что под руку попадет, со стола. Приказной, вытянув руки по швам, что было мочи отваливал и подымал нижнюю челюсть, но начальник без перерыва вминал и просовывал яство, так что ярыгины щеки, как кузнечные мехи напрягшись, быстро замерли.