– Нет, – ответила Малка.
– Они тебя зовут Амалия Полячка!
– Ну и что? – спросила Малка.
– Ничего, – пожал плечами Барух, и Малка увидела, как его глаза потеплели.
– А куда мы едем? – спросила Малка.
– Ты беременная? – вдруг спросил Барух.
Малка опустила глаза.
– А вы откуда знаете?
– Ты это скрываешь и носишь слишком свободное платье, но походку-то куда денешь?
Малка смотрела на него.
– Моя мать, – сказал Барух, – рожала подряд одного за другим, а я был старший и всегда знал, когда она беременная.
Малка не знала, что сказать, и тогда Барух спросил:
– Ты хочешь этого ребенка?
Малка замотала головой.
– Тогда много работай, тяжело работай.
Малка отвернулась, Барух поднялся, они пошли к её вагону, и Малка спросила снова:
– А куда нас везут?
– Нас – пока не знаю, а тебе куда? – спросил он, и Малка рассказала ему свою историю. Не сразу, не всю, но до Симбирска, куда они добирались ещё целый месяц и где военнопленных определили в лагерь и вместе со всеми Баруха, – рассказала всю.
* * *
Иннокентий уже никуда не хотел, но поезда упорно везли его на восток.
Как ему хорошо было в полку. И как неуютно и неудобно сейчас.
Он ехал уже три недели, пересёк Волгу, дальше поезда прогрохотали через мосты других каких-то больших и малых рек, миновали низкие горы, широкие степи, но ничего в общем-то не менялось.
Он почти не истратил денег, хотя на всё выросли цены.
И чем ближе он подъезжал к Иркутску, тем чаще и явственнее перед ним представала Марья, непременно с дитём на руках, и тем сильнее сопротивлялась его душа тому, что должно произойти впереди. Сам себе он казался рыбой, которую подцепили на крючок и тянут из глубины Байкала из воды, туда, где воздух, и он знал, что умрёт, как только пересечёт границу воды – это он в полку, и воздуха – это он дома.
Глядя в окно, он думал о сложном: «Сразу убить или…» И тут начиналось: «А как не сразу? Пожить, что ли, немного, а потом убить? А немного – это сколько, день, два? И как убить?» Ну, в этом сложности не было, ударить хорошенько, думал он и вспоминал разговор с отцом Илларионом в конюшне, они тогда говорили о рыбалке, и отец Илларион повторял это своё «для большего разнообразия» и ещё, мол, если жена всё кормит пшёнкой да пшёнкой, а хочется рыбки… А Кешка тогда ему на вопрос: «Что бы вы в этом случае сделали?» – ответил: «Дал бы в ухо!», а отец Илларион сказал, что, мол, драться плохо! А как не драться? И тут мозги у Кешки съезжали набекрень, затихали, и он снова смотрел на проплывающий за окном пейзаж «для пущего разнообразия». И ещё! Как звон от давно ударившего колокола, в голове не стихал завет батюшки: «Решайте свои дела по-божески! И не забудьте купить жене гостинцев». И на Иннокентия накатывала тоска и злоба, и он устал.
Вагоны медленно катили через Черемхово. Крестьянская семья, сидевшая напротив, зашевелилась, им надо было сходить, они приехали. Крестьянин, глядя на медали, звал Четвертакова «ваше благородие», Кешка казался ему большим военным начальником, и, когда в Красноярске они сели и устраивались на лавке напротив, крестьянин никак не мог решиться присесть, пока хозяйка не потянула его за кафтан. «Сам», так хозяйка звала своего супруга, и она ехали к брату «самого», недавно устроившемуся на угольных копях. «Сам» – мужик лет под пятьдесят, жаловался, что, мол, младший братуха захотел зашибить лёгкую деньгу, бросил землю, так мало что землю, так он ещё и свою семью с тремя ртами оставил, «покуда не обустроится». Поэтому они едут посмотреть, чем занимается «братуха», как живёт, когда обустроится и когда заберёт лишние рты. Кешка слушал вполуха, ему было непонятно, что этот мужик делит со своим младшим братом. Года три, что ли, назад Кешка был на угольных копях, через которые они сейчас проезжали, и видел труд угольщиков и тогда подумал, что не приведи господь тут оказаться – ни света, ни воздуха!
Кешка поглядывал на хозяйку. Та сидела такая вся как заварной чайник, нахлобученный сверху баней, лоскутной прихваткой; в трёх платках и в крытой плюшем ватной кацавейке, хотя в вагоне было жарко, накурено, не проветривали; и лузгала тыквенные семечки – шелуха накапливалась у ней на подбородке и отваливалась, когда накапливалось уже с кулак. Тогда хозяйка сбрасывала шелуху на грудь, на кацавейку, с кацавейки на юбку, потом на пол и ногой в катанке зашаркивала шелуху под полку. И молчала. И зыркала. По тому, как она зыркала и как молчала, Кешка понял: хозяйка баба-сволочь. И ему стало жаль «младшего братуху», он был на его стороне и даже стал переживать, чтобы семья «братухи» поскорее перебралась жить к нему на копи. «Сам» был своей половине под стать.
– Вы, значится, ваше благородие, наших напитков ить наверняка пить не буите, вы ить благородные напитки пиёте, поскоку кавалер? А мы, значить, из картопли гоним, значить, сивуху, чистой воды, сучёк по-нашему прозывается! Значить, не буите?!
После этих слов каждый раз, не дождавшись ответа, «сам» доставал из мешка тёмную бутылочку из-под городского пива, зубами «вынал» тряпочную пробку, хозяйка лупила для него на закуску калёное яйцо, «сам» наливал в гранёный стакашек, который держал в кармане кожуха, всё это они делали, прикрываясь рукавами, и он выпивал. А ещё хозяйка подставляла ему ладошку с чутком соли, и «сам» тыкал яйцом, потом хозяйка убирала руку куда-то за спину, и в ладошке уже не оказывалось соли, только она начинала тереть ладошку об коленку.
Соседи напротив мешали Кешке, он слушал их и смотрел в окно. А «сам», не прекращая, гуторил про всё: про германца, которому надобно навалять по первое число, тем паче ежли он произошёл от «облезяны», про губернатора-заступника, про кровопийц акцизных, про лесного объездчика, тому доставалось больше всех, про картошку, про пудового налима, про худую жилку, на которую этого налима не «вытащышь», про сети, гниющие, «ежли без просушки…».
«А это как – без просушки?» – смотрел в окно, слушал и думал про себя Кешка, а в глазах перед ним представала Марья…
Шевелился сидевший рядом сосед. Как только «сам» доставал бутылочку, а хозяйка начинала лупить яйцо и «вынала» соль, сосед закручивал самосад и курил. Дым от самосада несколько перебивал запах сивухи и как-то сдабривал атмосферу. Иногда, когда «сам» начинал особенно выругивать лесного объездчика, сосед толкал Кешку локтем и хмыкал. Сосед был верзила, ночью он сел на станции Нижнеудинск и с самого утра, проснувшись, ухмылялся на соседей напротив, которых в ухо Кешке называл кержаками.
В Черемхове «сам» и хозяйка сошли, они долго кланялись «их благородию», хозяйка недобро зыркала на слесаря, верзила оказался слесарем из Иркутского паровозного депо, и они пятились со словами: «Бог в помощь! Бог вам в помощь!»
Слесарь представился Петром Петровичем Егорычевым и говорил про них:
– Кержаки! С западу приехали, переселенцы, цельными сёлами! Оне все такия! Дуля в кармане! Тока, видать, братуха у «самого»-то – выродок, потому и ушёл на копи… Што ль, не выдержал карахтера. Теперя буит наш брат – рабочий!