Курашвили огляделся, между ним и повозками лежал нетронутый снег, он поискал глазами что-нибудь вроде колеи и нашёл. Он перешёл на колею и пошёл к повозкам, к лагерю, на ходу вынул из кармана книгу, это был томик Чехова. Он покрутил его и на уголке обнаружил пропитавшую матерчатую обложку засохшую кровь. «Книжка какого-нибудь раненого, – подумал он и подумал ещё: – Умершего раненого!»
Вокруг повозки ходили и разглядывали старший фельдшер, Клешня и кузнец. Курашвили остановился в нескольких шагах, он держал в руках книжку и, делая вид, что занят, стал слушать и, как бы невзначай, поглядывать на компанию. При его приближении все трое остановились, но, увидев, что врачу не до них, продолжали своё дело. Из их разговоров Курашвили понял, что треснула передняя поворотная ось фуры, это была большая беда, потому что поменять ось не было возможности, вокруг были только поле и кусты. Это встревожило Курашвили, фура была слишком важной частью его хозяйства. В первых эшелонах, в которых приехали № 1, № 2 и № 3-й эскадроны, места хватило только для части медицинского хозяйства полка, остальное осталось в Бяла-Подляске и должно прибыть следующими эшелонами. Слава богу, что все медикаменты и большую часть перевязочного материала он взял с собой. А теперь получалось, что если ось не починят, значит что, бросать эту часть, чего-то самого нужного? С кем? На кого? Он захлопнул книжку, сунул в карман и подошёл:
– Сделайте шину на ось, шпагата много, а дальше, может быть, удастся что-нибудь срубить по дороге подходящее.
Старший фельдшер смекнул быстро, объяснил кузнецу про торчащие кругом кусты орешника, и тот взялся за топор. Курашвили, пожимаясь от влажного холодного ветра, залез в двуколку, накинул на ноги полость и стал думать о том, что произошло.
Алексей Гивиевич Курашвили, тридцати лет от роду, был потомственным врачом и москвичом. Его предки давно перебрались из Грузии, его фамилия звучала гордо – «Сын Куры», но эти русские ничего не понимали в старинных грузинских фамилиях и вечно путали гордую горную реку, на которой стоял тысячелетний Тифлис, с домашней птицей. Отец Алексея, Гиви Нодарович Курашвили, служил приват-доцентом на медицинском факультете Московского университета и имел травматологическую практику, а десять лет назад ему предложили кафедру в Военно-медицинской академии в Санкт-Петербурге, и они покинули Москву. Алексей пошёл по отцовскому пути и кончил академию по кафедре военно-полевой хирургии и выпустился в госпиталь Московского военного округа. Жил при госпитале, а два года назад перебрался в центр и снял квартиру в доходном доме лесопромышленника Белкина, что в Малом Кисловском переулке, в двух шагах от Арбатской площади. От госпиталя было довольно далеко, но жить в Лефортове ему наскучило. Дом в Кисловском, построенный как поставленный набок ученический пенал, своим парадным подъездом выходил в переулок; под правой стеной у него располагался обширный рабочий двор театра «Интернациональный». Слева, как раз под окнами снятой Алексеем Курашвили квартиры, был уютный дворик с соседним доходным домом и воротами каретного проезда. Вот в этом доме, в соседнем, и жила Татьяна Ивановна Сиротина. В этом дворике он её и увидел первый раз, когда разгружали мебель её семьи, и потом, когда она выходила в гимназию, приходила из гимназии, гуляла с собачками, сидела на лавочке с подругами-гимназистками, в общем, довольно часто. Комнатная девушка сопровождала её до последнего класса гимназии, после Татьяне Ивановне была предоставлена свобода.
Курашвили сидел в двуколке и думал, глядя перед собой на серый, мрачный изнутри брезентовый полог, и в этот момент его внимание отвлёк Клешня, тот стал отвязывать караван из трёх лошадей, личный обоз полковника с его гардеробом, винным припасом и столовой посудой. Клешня увидел, что Курашвили смотрит, козырнул, сказал: «Здравия желаю, ваше благородие» – и потянул головную лошадь. «Нет чтобы сказать «Доброе утро, Алексей Гивиевич!» или хотя бы «Гирьевич!» Вояка!» Курашвили был недоволен, его отвлекли от мыслей, от только что увиденного, неожиданного, непонятного и тревожного: «Полковая сестра милосердия! Да что же это делается? А может быть, прямо к нам в полк?»
А Клешня отходил и тянул за собой караван. Ему было неловко за то, что он отвлёк врача, он видел, что тот остался недоволен, но как было не поздороваться, а с другой стороны, уже надо было заняться своим прямым делом, ведь как говаривал Розен: «Вой на войной, а обед по расписанию!» – но Розен вторую часть фразы, как правило, недоговаривал, замолкал и смотрел на господ офицеров, и все знали, что должно последовать в финале этой армейской мудрости, и должны были засмеяться. Таких недоговорок у полковника было много, например: «Ученье свет, а…», а заканчивалось странно: «…а неучёных – тьма!» Это смешило офицеров и придавало суровому армейскому быту оттенок семейности. Полковник не доверял обозам, они всегда запаздывали или застревали там, откуда их было не вытащить, или торчали там, где были не нужны, и весь свой скарб возил за собой. Это был его личный обоз I разряда.
«Война войной… а неучёных – тьма!» – соединил Клешня недоговорки полковника, испугался собственного своемыслия и оглянулся, но близко никого не было, и никто его дерзости не мог услышать, и он заторопился к лагерю, кострам и палатке офицерского собрания, потому что полковник вот-вот явится, а «обеда по расписанию» ещё нет. И тогда будет ему, Клешне, нагоняище.
Курашвили смотрел ему вслед, в голове стало пусто и холодно, как в дровяном сарае, из которого вынесли и все дрова, и старую мебель.
* * *
Розен и Вяземский ехали. Розен был озабочен и недоволен. Вяземский молчал.
Розен был недоволен тем, что железнодорожный комендант, совсем ещё молодой подполковник, не обратил на него никакого внимания и всё время что-то кричал в трубку телефона, называл длинные номера, а потом поднимал палец и слушал, что ему ответят. Рядом ещё стоял телеграфный аппарат Юза и всё время стучал, стучал, стучал.
Вяземский тоже был озабочен.
От коменданта они поехали к начальнику гарнизона, и у него Розен получил телеграмму.
На обратном пути полковник читал телеграмму и что-то прикидывал в уме, Вяземский ждал. Когда они уже подъезжали к путям и в четверти версты стали видны расположившиеся лагерем эскадроны с санитарными повозками, Розен заговорил:
– Вы были правы, Аркадий Иванович! Всё, что вам удалось узнать, пока я ждал, когда же удостоит меня своим вниманием этот каналья-подполковник, – правда. Там, – Розен махнул рукою куда-то на север, и в нескольких шагах от железнодорожной насыпи натянул поводья и перевёл своего арабчика на шаг, – крепко теснят в южном направлении Десятую армию уважаемого Фаддея Васильевича Сиверса. Судя по тому, что здесь написано, – он передал телеграмму Вяземскому, – нам предстоит встать на правом фланге дивизии, то есть на самом краю нашей Двенадцатой армии, на стыке с левофланговым Десятой армии Третьим Сибирским стрелковым корпусом… И дела там совсем невесёлые…
«Десятая армия Сиверса, – слушая полковника, думал Вяземский. – Теснят в южном направлении…»
– Вот что, голубчик, завтрак без вас всё равно не начнём, вы только особо не задерживайтесь, а сейчас поезжайте-ка к коменданту железнодорожной станции и отбейте телеграмму, пусть оставшиеся эскадроны не разгружаются здесь в Белостоке, а тянут как можно дальше на север, и чем дальше от Белостока, тем лучше. Пусть дотянут хотя бы до станции Моньки или прямо до Осовца. Наша задача, когда первый, второй и третий эскадроны сгрузятся, не терять времени, двигаться по шоссе вдоль чугунки в том же направлении, и, может быть, они нас обгонят или мы перехватим их по пути. В Осовце, если других указаний не будет, повернём налево на Ломжу, дивизия выдвигается туда же. И ещё, Аркадий Иванович, вопрос о назначении Четвертакова вахмистром и его переводе в ваш эскадрон считайте решённым.