Сеньоры, вряд ли кто поймет
то, что сейчас я петь начну.
Не сирвентес, не эстрибот,
не то, что пели в старину.
И мне неведом поворот,
в который под конец сверну…
– …чтобы сочинить то, чего никто никогда не видел сочиненным ни мужчиной, ни женщиной! – возвышал голос слепой трувер, невидяще задирая голову к небу. – Ни в этом веке, ни в каком прошедшем!
Безумным всяк меня зовет,
но, петь начав, не примину
в своих желаньях дать отчет,
не ставьте это мне в вину.
Ценней всех песенных красот —
хоть мельком видеть ту одну…
– …и могу сказать почему! – возвышал голос слепой трувер. – Потому что, начни я для вас это и не доведи дело до конца, вы решили бы, что я безумен, ибо я всегда предпочту один денье в кулаке, чем тысячу солнц в небе!
Я не боюсь теперь невзгод,
мой друг, и рока не кляну,
и, если помощь не придет,
на друга косо не взгляну.
Тем никакой не страшен гнет,
кто проиграл, как я, войну…
– …все это я говорю из-за прекрасной Дамы, – возвышал голос слепой трувер, – которая прекрасными речами и долгими проволочками заставила меня тосковать, не знаю зачем! Может ли это быть хорошо, сеньоры?
Века минули, а не год,
с тех пор, как я пошел ко дну,
узнав что то она дает,
за что я всю отдам казну.
Я жду обещанных щедрот,
вы ж сердце держите в плену.
– …Господи, помилуй! – возвышал голос слепой трувер. – Ин номине Патрис ет Филии ет Спиритус Санкти!
Ганелон бросил труверу монету.
Но разве можно петь любовь, когда воздух омрачен дыханием еретиков?
Я – бастард, вспомнил он с отчаянием. Я, верный пес блаженного Доминика, всего лишь бастард, лишь побочный сын мерзкого богохульника! В моих жилах течет проклятая кровь Торкватов!
Сердце Ганелона наливалось праведной яростью.
Папский легат Амальрик прав. Все еретики в Барре должны умереть.
Они все должны умереть в назидание остальным еретикам. Даже скот в Барре должен быть уничтожен. Ересь – как чума. Она поражает в самое сердце. Ее не пугает страх воды и огня или какой-либо другой страх. Еретики нечисты. Единственное, на что они годятся, – это седлать грязных ослов для колдуний, приговоренных к очищающему огню. Сердце Ганелона разрывалось от ненависти. Я потерял брата Одо. Стрела, пущенная рукой еретика, лишила жизни истинно святого человека. Теперь уже никогда брат Одо неспешной походкой не пройдет по пыльным дорогам Лангедока, вдыхая густой, настоявшийся на овсах и на душистом клевере воздух. Папский легат Амальрик прав: убить надо всех! Господь своих отличит».
XVI
«…во дворе валялся монах в задранной на голову рясе. Человек пять серджентов, все крепкие, усатые, раскачивали бревно, пытаясь выбить тяжелые створки монастырских дверей, окованные железными полосами. Бросив коня, Ганелон проскользнул в сад. Из крошечной часовни, знал он, прямо в библиотеку монастыря ведет некий узкий подземный ход. Он дал слово брату Одо увезти из Барре монаха Викентия и хотел теперь выполнить обещание.
Затаившись за густым буком, он внимательно осмотрелся.
Похоже, сердженты не подозревали о существовании тайного подземного хода, они, как быки, продолжали ломиться в главные двери, а может, это они дали такой обет – войти в монастырь Барре только через главные двери.
Ганелон бесшумно скользнул в крошечную часовню.
Сумрак. Густые тени. Сладкий тихий запах ладана и кипарисового масла. Едва теплящаяся лампадка перед распятием.
Ганелон упал на колени.
Господи, брат Одо пал во имя твое!
Господи, что наши страдания перед твоими!
Сумрак. Густые тихие тени. Коврик перед распятием.
Почему Амансульта в городе городов сказала, что их связывает кровь? Она знала о их родстве?
Ганелон был полон черного отчаяния и такого же черного гнева.
Это отчаяние, этот гнев вели его по низкому темному подземному переходу.
Он шел, ничего не видя перед собой, выставив вперед руки, и наконец почувствовал под ногами выщербленные ступени. По узкой витой лестнице из железа он поднялся прямо в монастырскую библиотеку.
Запах сухой пыли. Свет сумеречный.
Высокие мозаичные окна, украшенные библейскими сюжетами, доходили почти до потолка, но все равно пропускали мало света. На широком деревянном столе в беспорядке валялись книги и списки, ножи для подчистки пергамента и перья, свинцовые карандаши и стопы бумаг, наверное, приготовленных для просмотра.
Краем глаза Ганелон уловил легкое движение и обернулся.
Женщина… Почему женщина?.. Зачем в монастыре женщина?..
Глухое, черное, до самого пола платье. Платок, низко опущенный на глаза. Выбившаяся из-под платка седая прядка. Наверное, это и есть некая сестра Анезия, пришедшая в Барре из Германии, подумал Ганелон. И решил: она, наверное, напугана. Она смертельно напугана. И сказал:
– Я ищу монаха Викентия.
Сестра Анезия не ответила.
Но потом произнесла:
– Подойди к окну.
Ганелон подошел.
Серджентов отсюда не было видно.
Но они не оставили попыток войти в монастырь Барре.
Минут через десять тяжелая дверь рухнет, и сердженты наконец ворвутся в монастырь именно так, как этого им хотелось – через главную дверь. Ганелоном овладело равнодушие. Он уже не знал, чего желать. Он уже увидел, что тщедушное тело монаха Викентия, еще больше тщедушное оттого, что он был полностью раздет, висит вниз головой (как летучая мышь) на толстом суку старого грушевого дерева. Судя по безвольно опущенным рукам, монах был мертв».
XVII–XVIII
«…грохот снизу.
Сердженты не отступали.
Их жесткая настойчивость внушала страх.
– Ты орудие дьявола, Ганелон.
Он поднял руки и закричал:
– Я орудие Бога!
Он уже узнал. И он уже увидел. Бледное лицо Амансульты иссечено ранними морщинами, ее прежде темные волосы посветлели, а кое-где выбивалась откровенная седина. Амансульта, как и вавилонский маг Сиф, не нашла великую панацею.
Черное платье, черный платок. Глаза, затемненные усталостью.
Но странно, впервые Ганелон не увидел во взгляде Амансульты привычного холода и презрения. Только усталость. Только страдание и усталость. Амансульта не нашла великую панацею. Дьявол ей не помог. Ганелон задохнулся от гнева. Я убил ее в Константинополе. Я бросил ее полуживую в ночи, в которой ее должны были добить святые паломники. Потом я слышал от многих, что так и случилось, что ее нет среди живых. Никто много лет не приносил о ней никаких известий. И тем не менее она вот – живая! Опять живая. Только в глазах у нее усталость.