«И предпринял я большие дела, – напомнил себе папа. – Построил себе домы, посадил себе виноградники, устроил себе сады и рощи и насадил в них всякие плодовитые деревья; сделал себе водоемы для орошения из них рощ, приобрел себе слуг и служанок, много домочадцев было у меня; также крупного и мелкого скота было у меня больше, нежели у всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; собрал себе серебра, и злата, и драгоценностей от всех царей и областей; завел у себя певцов, и певиц, и услаждение сынов человеческих – разные музыкальные орудия. И сделался я великим и богатым больше всех бывших прежде меня в Иерусалиме. И оглянулся на дела свои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их. И вот все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем».
Род Торкватов проклят, подумал папа. Кровь Торкватов загустела, она отравлена ужасным ядом. Даже самая заблудшая и ничтожная душа в этом мире может надеяться на спасение, но не Амансульта…»
XII
«…подняла голову и сказала:
– Он все понял, Сиф. Я это почувствовала. Великий понтифик ни разу не упомянул вслух имя блаженного отца Доминика, но я почувствовала – он не поверил мне, он был готов спустить на меня псов блаженного Доминика. Он спросил, а как быть с откровением о втором пришествии? Как быть с концом света, как быть со Страшным судом, если, как ты говоришь, одна эпоха бесконечное число раз сменяет другую?
– Как ты ответила?
– Я ответила так. Я ничего не знаю о том, как должна заканчиваться очередная эпоха. И Торкват в своих книгах ничего определенного не говорит об этом, он только неким чудесным образом о многом догадывается. Может, конец очередной эпохи всегда страшен. Может, он страшней конца Вавилона. Может, он так страшен, что его и впрямь можно назвать концом света. Не знаю. Я так сказала. И, сказав так, Сиф, почувствовала большую опасность, будто папа, услышав мои слова, что-то безмолвно, но сразу и твердо решил про себя. Сейчас, Сиф, ему не до нас, он поднимает в поход паломников, он хочет вернуть Святые земли, но я чувствую, Сиф, теперь папа не забудет про нашу встречу. Он будет думать о нашей встрече, мысленно он к ней еще не раз вернется. Наверное, теперь нам лучше находиться в некотором отдалении от понтифика. Наверное, нам надо уехать. Всегда можно найти место, достаточно удобное, уединенное и безопасное. В таком месте Викентий сможет заняться «Великим зерцалом», а ты, Сиф, поиском великого магистерия. Я думала, Сиф, что Господь на нашей стороне, – с неожиданной горечью добавила Амансульта, – но он помогает не нам, а папе.
По спине Ганелона пробежала дрожь. Сейчас они уйдут и бросят меня в темном подвале, подумал он. Они еретики. Они не боятся самого папы. Они бросят меня в этом подвале без исповеди, без покаяния. Мое лицо будут грызть крысы. Ему стало страшно. Еще страшней стало ему от мысли, что душа Амансульты продолжает пребывать в опасности. Иисусе сладчайший, святая дева Мария, шептал он про себя, помогите заблудшей, вырвите ее из когтей неверия. Вы же видите, она сбилась с пути, она слепа, она ничего не видит.
– Ты что-то сказал, бедный Моньо?
Наверное, Амансульта заметила, как шевельнулись губы Ганелона.
В светлых ее глазах не было ничего, кроме холода и презрения; она спросила: «Ты что-то сказал, бедный Моньо?»
Он попытался ответить, хотя язык повиновался ему с трудом.
– Я чувствую… Нас что-то связывает… Только не могу понять что?..
Амансульта усмехнулась. Повернув красивую голову, она коротко взглянула на чернобородого катара, все еще прижимающего к груди обмотанную окровавленной тряпкой руку. Катар только что вошел в приоткрытую дверь и, конечно, не понял, не мог понять, почему на вопрос Ганелона, которого катар, наверное, даже и не слышал, Амансульта ответила:
– Кровь…»
Часть третья. Белый аббат
1202
II–III
«…шум голосов, накладывающихся друг на друга.
– …ты же видел, Ганс, что лучник сеньора де Монфора выстрелил так искусно, что наконечник стрелы, попав в лезвие ножа, развалился ровно на две части.
– …чтобы иметь восприятие части чего-то, что существует, необходимо наличие всего облика, разве не так, брат? Иначе разве возможно вообще какое-либо восприятие? Ведь если облика не существует, значит, его нельзя видеть.
– …и нет свиней отвратительней тех, что бесстыдно лезут нам на глаза.
– …святой Николай прав. Он знал, мы это непременно увидим. Он знал, что мы непременно увидим Иерусалим, братья. Святая римская церковь смотрит далеко. Она смотрит нашими глазами.
Корчма гудела. Голоса возвышались и падали. Грузный, побагровевший от вина, то и дело смахивающий со лба катящийся пот, барон Теодульф, не поднимаясь с крепкой деревянной скамьи, страшно рявкнул: «Тоза, милочка!» И хищно оглядел корчму своим страшным единственным левым глазом:
– Всем вина, тоза, милочка! Кроме вон тех гусей!
Толстый палец барона Теодульфа указал в сторону тамплиеров, монахов-храмовников, смиренно деливших между собой одну общую чашу разбавленного вина – дань обету. Кутаясь в белые плащи, символ незапятнанности, храмовники, рыцари Христа и Соломонова храма, казалось, не услышали барона, они даже не повернулись в его сторону. Известно всем, храмовники – люди Бога. Они призваны облегчать страдания пилигримов, суета сует не должна их касаться.
– …рыжий Пит из лагеря англов за один вечер три полных фляги кислого вина, и все равно пущенный им нож точно попадает в цель.
– …зрение, брат, это пассивная сила. А объект зрения – активная сила. Любая пассивная сила, брат, действует только тогда, когда на нее действует активная сила. Если ничего такого нет, если ничто не воздействует на пассивную силу, субъект ничего воспринять не может.
– Тоза, милочка! – Толстый палец барона Теодульфа опять указал в сторону храмовников. – Клянусь почками святого Павла, здесь сегодня всем хватит вина! Всем, кроме вон тех гусей!
Под белыми плащами храмовников, их было пятеро, оттопыривались рукояти кинжалов, но барона Теодульфа это остановить не могло. Он побагровел от вина и от праведного гнева, и опущенное веко над пустым правым глазом дергалось.
– Тоза, милочка! Всем вина! Кроме тех вон гусей в углу!
Монахи-цистерцианцы, до этого шумно обсуждавшие проблему восприятия, заинтересовались ревом барона и оглянулись. Дошел рев барона наконец и до пеших серджентов, занимавших целый стол. Сердженты, кстати, восторженно приветствовали шумное предложение барона. Промолчали только тафуры – серая нечисть, как всегда, тащившаяся за войском, куда бы оно ни шло.
Ганелон незаметно глянул в сторону двери.
Дверь корчмы была массивна и закрывалась плотно.
Храмовники не смогут незаметно выскользнуть за такую массивную дверь, подумал Ганелон. Чтобы добраться до дверей, им придется пройти мимо разбушевавшегося барона. Это тоже не просто. Объемистые глиняные чаши и фляги, серебряные подставки с салатами, обширный кедровый лист с кусками порезанного фаршированного поросенка, темное оловянное блюдо с недоеденным мясным пирогом – стол барона Теодульфа был заставлен плотно, хотя трапезу с ним делили всего два оруженосца да диковатого вида уродец совсем небольшого роста. Большая усатая голова уродца, почти голая сверху, загорела до блеска и лоснилась от пота. Уродец едва возвышался над краем стола, болтая ногами, не достававшими со скамьи до пола, однако пил и ел в две руки и громче всех смеялся шуткам барона.