От деревни Переборы, где восемьдесят тысяч заключенных строили будущий Рыбинский гидроузел, до города, проложили ветку железной дороги, узкоколейки. К воротам лагеря, почти каждый день прибывали составы товарных, наглухо запечатанных вагонов. Лаяли холеные овчарки, ворота медленно открывались, охрана НКВД откидывала железные засовы. Сквозь зарешеченные окошки виднелись наголо бритые головы, в шапках, в завязанных шарфах, или в грязных, вафельных полотенцах. Сюда посылали много воров. Хорошую одежду, у политических, отнимали в Ярославле, или Рыбинске. Репродуктор, над трехметровой, окутанной колючей проволокой, стеной, надрывался:
– Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек… – людей выталкивали в снег, заставляя садиться на корточки, с заведенными за головы руками. Многие приезжали в разбитых, старых ботинках, или даже босиком. Собак вели вдоль рядов заключенных, овчарки рычали. Выдергивая из строя подозрительного человека, охранники быстро его обыскивали. Вещи сваливали грудой на платформу, разбивая фанерные чемоданы, разрезая мешки, отбирая свернутые, перевязанные бечевкой подушки.
До подъема оставалось четверть часа, но репродуктор в бараке включился. Радиоточка готовила заключенных к новому, трудовому дню:
– В буднях великих строек, в веселом грохоте, огнях и звонах… – дневальный робко дернул за проводок.
Волк, сидя напротив, улыбнулся:
– Отлично, Павел Владимирович. Схема очень простая. Я вам объяснил. Не бойтесь, пожалуйста…
Он, ленивым жестом, обвел барак:
– Ни один человек, здесь, или в другом… – Максим поискал слово, – подразделении этого лагеря, – на вас не донесет… – Волк поднял бровь, – это будет означать мое недовольство… – он отпил крепкого, ароматного, сладкого чая, – вы сами знаете, что не стоит, как бы это сказать, переходить мне дорогу. Продолжим… – он открыл тетрадь.
Репродуктор включался только в присутствии охранников, во время обысков. Заднюю часть барака отгораживала аккуратная занавеска. За шторами стоял стол, с венскими стульями, пахло земляничным мылом. На ухоженных нарах, застеленных одеялом, верблюжьей шерсти, лежала пуховая подушка, в накрахмаленной, блистающей чистотой наволочке. По вечерам оттуда доносился аромат чая, печенья, копченой колбасы, гитарные переборы, и смех. Красивый баритон пел:
– Милая, ты услышь меня, под окном стою, я с гитарою…
Павел Владимирович, в прошлой жизни филолог, доцент кафедры романо-германских языков, педагогического института, в Ярославле, видел, и как откинулась занавеска. Оттуда вытащили визитера, из другого барака, побледневшего, хватающего ртом воздух. Вор зажимал живот, согнувшись, темная кровь капала на доски. Волк, развалившись на стуле, тасовал карты. Он, наставительно, заметил:
– Сам упал, сам поранился. Пошел вон отсюда. Появишься, когда поймешь, как себя вести со старшими. Если выживешь… – он зевнул: «Чтобы я его больше не видел». Малолетний воришка, из свиты Волка, задернул занавеску. Раненый, сдавленно ругаясь, вынырнул в промерзшую дверь, в бесконечный, зимний холод, под колючие звезды.
Павла Владимировича Волк привел в барак из БУРа, лагерной тюрьмы. Максим проводил в камере две недели каждого месяца, наотрез отказываясь выходить на работу. Он объяснил ученому:
– По нашим законам подобного не положено. Никакого труда на псов, никакого комсомола, никакой партии… – в тюрьме Волк делился с Павлом Владимировичем провизией. Доцента в БУР отправили за опоздание на поверку. В день здесь полагалась миска баланды, из мерзлой капусты, и гречневой сечки, с рыбьими головами, и несколько кусков хлеба. Волку приносили белый батон, со сливочным маслом, копченую колбасу, жареное мясо, с картошкой, и московские шоколадные конфеты. Он отмахивался:
– Иначе быть не может. Я здесь хозяин, – красивые губы усмехались, – я зоной правлю… – до ареста Павел Владимирович, преподавал английский язык, защитив диссертацию по романтической поэзии прошлого века. Узнав об этом, Волк забрал его дневальным к себе в барак. На работу доцента больше не гоняли. Волк устроил ему освобождение, через прикормленного врача, в лечебной части.
– Я мог бы и себе устроить… – он аккуратно, изящными движениями, заваривал чай, – однако положено, чтобы я в БУР ходил. В тюрьме люди сидят, надо за ними присматривать… – с появлением Волка на зоне, в начале осени, у политических прекратили отбирать одежду. Воры подтянулись, в бараках никто не матерился, игры в карты на людей закончились.
Насколько видел Павел Владимирович, Волк проводил большую часть времени за решением шахматных задач или с томом русской классики. Он лежал на нарах, покуривая хорошие папиросы, попивая чай, листая Чехова или Достоевского. Хозяин лагеря, правда, много переписывался. Это была особая, как ее называл Волк, внутренняя почта. Записки передавались с этапами, покидавшими лагерь. Максим поводил рукой:
– Мне надо поддерживать связь, с как бы это выразиться, коллегами… – каждое утро дневальный приносил в закуток два ведра горячей воды. У них отлично работала печь, в бараке всегда было тепло. Павел Владимирович рассмотрел синие, искусной работы татуировки Волка. Максим показал первую, на левом запястье, с оскалившимся зверем:
– Я ее мальчишкой сделал… – Волк затянулся папиросой, – с тех пор все и пошло…
Здесь были кресты и купола, парящий орел, рогатый дьявол, корабль с развернутыми парусами, кинжалы, черепа, и даже обнаженная женщина, с факелом, на фоне тюремной решетки. Волк усмехнулся:
– Она на Статую Свободы похожа, в Нью-Йорке. Это и есть свобода… – Павел Владимирович открыл рот. Доцент не ожидал, что вор, не закончивший среднюю школу, будет знать, что такое Нью-Йорк.
Потом он понял, что ученик свободно, хоть и с акцентом, говорит на французском и немецком языке, разбирается в технике, любит живопись и музыку. Павел Владимирович никогда не выезжал за границу, но читал те, же книги, что и Волк. На занятиях они говорили о картинах Лувра и Национальной Галереи, в Лондоне. По словам Волка, в июне он выходил на волю:
– Мне больше года сидеть незачем. Сейчас даже меньше получилось… – он подмигивал дневальному, – но вы не беспокойтесь, я оставлю распоряжения. Вас никто не тронет, даже когда я освобожусь. Другой смотрящий появится, достойный человек… – с осени Волк занимался с доцентом английским языком. Он собирался продолжить уроки в Москве. Павел Владимирович порекомендовал нескольких преподавателей.
– Если они еще работают… – доцент развел руками, – как видите, Максим Михайлович, за филологические споры можно попасть в тюрьму… – ученый получил пять лет по пятьдесят восьмой статье, двенадцатому пункту. На семинаре студентов, дипломников, зашла речь о влиянии Байрона на русскую поэзию. Кто-то из молодежи заметил, что Байрон, живи он во времена революции, вряд ли бы поддержал большевиков, скорее, встав на сторону анархистов. Павел Владимирович, переживший чистки, в тридцать седьмом году, быстро пресек, как он выразился, рассуждения на опасные темы, но ничего не помогло:
– Всех арестовали, – горько усмехнулся доцент, – кроме двоих человек. Теперь я хотя бы знаю, кто доносил. Но какая разница, мне еще четыре года сидеть. Меня к студентам больше не допустят… – в тетради Максим, четким почерком, выписывал неправильные глаголы. У них оставалось минут десять, до общего подъема. Павлу Владимировичу надо было отправляться в столовую, за пайкой. Он согласился: