– 1103 опять на рисунок смотрела… – он налил себе холодного чая, со зверобоем, из хрустального кувшина, – хоть чем-то я ее заинтересовал. Она оживляется, когда видит женщину. Неудивительно, они похожи… – на столе у 1103 Макс заметил книги по средневековой математике:
– Она Роджера Бэкона читала, монаха, францисканца. Зачем, интересно? Впрочем, она разносторонний ученый, как Леонардо… – Макс напомнил себе, что надо вернуться в Рим. Он хотел, как следует, нажать на проклятых попов:
– Можно отпустить какого-нибудь арестованного священника, не жалко… – он откинулся в кресле:
– Даже кошки у них здесь нет… – Макс любил гладить 1103 по голове, или между лопатками. Отто, подростком, вырезал глаза у живых кошек:
– Папа и Генрих не знают. Отто объяснил, что они подобного не поймут, а он хотел подготовиться к обучению на врача. Он потом кошек поджигал, живых. Мы в лес уходили, в Баварии… – Макс не помогал брату. Ему были неприятны медицинские манипуляции. Он просто следил за тропинкой, а Отто хоронил трупы животных.
По дороге в Париж, Макс намеревался остановиться в Мон-Сен-Мартене. Он помнил, с Гейдельберга, что у де ла Марков хорошая коллекция картин. В городке разместили оккупационные части вермахта. Макс успел справиться в документах:
– Заодно посмотрю на Элизу… – зевнув, он посчитал на пальцах, – ей едва за двадцать. Очень хорошо. Девственница, католички все девственницы. Кровь Арденнского вепря, по прямой линии, – Макс даже был готов согласиться на венчание:
– Папа обрадуется. Пусть с внуками возится, ему пора. Эмму, после школы, я устрою на Принц-Альбрехтштрассе, секретаршей. У нее хорошая голова на плечах. Выйдет замуж за члена СС, своего человека, – сзади раздались легкие шаги. Муха всегда ходил неслышно.
Лазоревые глаза блестели:
– Вечерний клев здесь отличный, герр Максимилиан. Мы завтра расстаемся. Я обещал уху, по русскому рецепту, с расстегаями… – на обед подали свиные колбаски и оленью печень, в сметане. Фон Рабе увозил в Берлин банки с черной икрой, подарок Мухи.
Петр был в хорошем настроении. Он поговорил, по особой связи, с Тонечкой и Володей. В квартире на Фрунзенской поставили вертушку и прямой, междугородный телефон. Малыш лепетал в трубку: «Папа, папа», Тонечка смеялась. Жена понизила голос:
– Возвращайся быстрее, мой милый, я скучаю. Помнишь, в Будапеште, в отеле… – в Будапеште Петр снял номер люкс, в отеле «Геллерт», с видом на Дунай. Они с Тонечкой ходили в купальню, в турецкие бани, Петр водил ее по дорогим магазинам. Они вызывали няню, обедали в ресторанах, и слушали Верди, в ложе оперы. Тонечка надела низко вырезанное платье, жемчужного шелка, с палантином белой лисы, и длинные, выше локтя, перчатки. В оперу они ехали на отельном лимузине.
Поднимаясь наверх, Воронов остановился, прислонившись к стене. Он, тяжело дыша, представил сбитые простыни, на огромной кровати, ее стон:
– Милый, милый, я тебя люблю… – Петр ничего не скрывал от начальства, хотя для всех Тонечка оставалась испанкой, республиканкой, товарищем Эрнандес. О книге он никому не сказал. Тонечка уверила его, что давно разочаровалась в Троцком:
– В любом случае, – она скользнула в руки мужа, – с ним скоро будет покончено… – в темноте спальни мерцали прозрачные глаза.
– В конце лета, – шепнул Петр, – я сейчас уеду, в Прибалтику. Вернусь, и мы отдохнем где-нибудь, пару дней. Ты устаешь, с ребенком, с работой… – у Тонечки была няня, горничная, и водитель, хотя жена предпочитала сама сидеть за рулем. Личный парикмахер, приезжал на Фрунзенскую по звонку. Обеды доставляли из гостиницы «Москва», фрукты, минеральную воду, икру и сыры, из закрытого распределителя. Петру пригнали новую, блестящую эмку, для Тонечки. Воронов не мог поверить своему счастью. Он, зачастую, ловил себя на глупой, мальчишеской улыбке.
Петр напомнил себе, что надо привезти Тонечке янтарь, из Литвы:
– Может быть, она меня обрадует. Родится девочка, такая же красивая… – фон Рабе поднялся: «Надеюсь, нас не съедят комары…»
– У реки ветрено, герр Максимилиан, – Муха легко сбежал по ступеням террасы. Он подхватил английские удилища, оставленные здесь магнатом:
– Я рассчитываю на ведро форели, – сообщил он, закуривая, – я понял, что вы хорошо рыбачите…
– Жаль, что мы с вами не можем съездить на море, – они прошли в открытые солдатом ворота.
– Все впереди, герр Максимилиан, – подмигнул Петр, спускаясь к переливающейся золотом, тихой реке.
Каунас
В маленькой квартире рава Горовица легко, едва уловимо, пахло имбирем. Тикали часы на стене. Из растворенного окна, выходящего во двор синагоги, слышался детский смех. Утреннее солнце лежало на непокрытых половицах, в воздухе плясали едва заметные пылинки.
Регина сидела на венском стуле, за круглым столом, глядя на маленький альбом, в потертой, бархатной обложке. В чашке остывал кофе. Взяв из медной пепельницы папиросу, девушка глубоко затянулась.
Регина выросла в скромных комнатах, по соседству с Пейтау-шул, синагогой в Старой Риге, у приемных родителей, пожилых и бездетных. Когда годовалую Регину, с другими, осиротевшими в погромах малышами, «Джойнт» привез в Ригу, Гиршманам шел шестой десяток. Приемный отец Регины работал бухгалтером, на мебельной фабрике. Девушка потянулась за ридикюлем. В латвийском паспорте, лежало свидетельство о рождении, и справка, выданная «Джойнтом». Регина знала, что она не родной ребенок Гиршманов. Мать и отец рассказали ей обо всем, еще до школы.
Фотографий никаких не сохранилось, но в детском доме, в Белостоке, девочку снабдили документами. В бумагах значилось, что ее зовут Малка Горовиц. Покойными родителями Малки были Натан и Батшева. Родилась Малка в девятнадцатом году, в местечке Василькув, в шестнадцати милях от Белостока.
Гиршманы сказали дочери, что ее, годовалую, после смерти родителей, вечером, нашли под кроватью, в спальне. Девочка лежала тихо, словно мышка, укрытая одеждой, и только вздрагивала. Ее старшая сестра, Хана, пропала без следа. Армия Горского вырезала и сожгла половину местечка. Выжившие люди, собрав сирот, пешком дошли до города.
Мать погладила Регину по голове:
– Два годика твоей сестре исполнилось, милая моя. Ее тоже убили. Эти звери всех убивали… – Регина ходила в синагогу только на праздники. Гиршманы не были соблюдающими людьми, но ее мать зажигала свечи, а отец делал кидуш. Регина, с двенадцати лет, начала читать заупокойную молитву, по родителям и сестре. Женщины, обычно, подобного не делали, но Регина настояла на своем.
Она привыкла думать, что у нее нет другой семьи, кроме Гиршманов. Родители умерли три года назад, когда Регина поступила в университет. Перед отъездом из Риги, с подростками из клуба, Регина отдала квартиру дальним родственникам господина Гиршмана. Девушка пожала плечами: «Я сюда возвращаться не собираюсь. Советы не оставят в покое Прибалтику. Здесь случится то же самое, что и в Польше».