– Сколько лет прожил?
– Шестьдесят два.
– Конечно, это не возраст. Но мужчины в нашей стране редко сейчас живут дольше. А мой отец погиб совсем молодым. И эти шестьсот двадцать девять, там, в Барсуках… Это всё молодые люди, до сорока… А отцу было всего-то двадцать пять лет. Мне – три. И я его помню всего одно мгновение. И так хорошо я его запомнил, что не забуду уже никогда. Хотите, расскажу?
Я кивнул.
– Отца призвали в сорок первом, в июле. Сразу ушёл, с первым же призывом. Я родился через месяц, в августе. В первый раз он меня увидел в сорок четвёртом году. Он ехал на фронт, из госпиталя, и на сутки отпросился домой. Приехал неожиданно. Мать была на работе. Деревню нашу сожгли, и мы с мамой жили тогда в райцентре. Квартира досталась большая, двухкомнатная. И к нам на постой определили офицеров. Троих офицеров. То ли запасной полк стоял, то ли производство какое было… И одного из них я звал отцом. Он был ласков со мною, всегда чем-нибудь угощал, катал на санках, мастерил какие-то игрушки. И звал я его папой Димой.
Мать уходила на работу и запирала меня дома. Я сидел на подоконнике и ждал её. Широкий такой, помню, был подоконник, удобный. По существу, я всю войну прожил на подоконнике. И вот к нашей двери подходит солдат. В шинели. Высокий ростом. В пилотке. И постучал. Я соскочил с подоконника и спросил: кто там? Солдат сказал, назвал имя и фамилию. Фамилия – наша. А кто ты, спросил он. И я назвал имя и фамилию. И тогда он мне: «Сынок, открой. Это же я, твой папка». «Нет, – говорю я ему. – Мой папка – Дима». И тогда за дверью наступила тишина, так что я даже подумал, что солдат ушёл. Я почему-то испугался. Наверное, я где-то уже догадывался, кто он, тот солдат, постучавшийся к нам. И вдруг за дверью он сказал: «Сынок, подойди к окну. Подойди, посмотри, как мы с тобою похожи. Мамка писала, что мы с тобою очень похожи. Ты просто не помнишь меня. Ты меня никогда не видел». Я подошёл к окну. Отец стоял перед окном, смотрел на меня и плакал. Окно было высокое. Я стоял на подоконнике, а он – чуть ниже меня. Он смотрел на меня снизу вверх, немного запрокинув лицо, и слёзы текли по его щекам. Вот таким я его и запомнил.
Я не знаю, было ль у матери что с тем офицером или нет. Мать потом замуж так и не вышла. И не помню я, чтобы у нее кто-нибудь был. Всё одна и одна. Хотя женщина она была красивая. Но если что-то и было, не мы им судьи. Люди-то отцу, на станции ещё, сказали, что жена, мол, твоя… без тебя… А тут ещё и я… Наутро мы проводили отца на поезд. Он уехал. И больше не вернулся. Через несколько месяцев мы получили похоронку…
Машина мчалась мимо деревень и сосновых боров. Вот мелькнула река, озерца ещё не сошедшего разлива, плавный изгиб излучины, сияние воды. В каждой реке есть что-то женственное. Особенно во время разлива. Окопы на взгорке, брустверы, усыпанные коричневыми сосновыми иглами. Белые пятна подснежников там и тут. Всюду, на фоне старого, блёклого, – молодое, свежее, яркое. Радость весны разлита в самом воздухе идущей по земле весны.
– Страшно признаться, никогда не был на его могиле. Однажды поехали с матерью. Я ещё маленький был. Могилы не нашли. Вдобавок у нас ещё и чемодан в поезде украли. Вернулись ни с чем. Мать расстроилась, даже заболела потом. Внук теперь просит: дед, поехали, дед, поехали… Надо ехать. Я уже и справки навёл. Есть могила. Мы с матерью просто не туда заехали. Копию наградного листа из архива получил. Медаль «За отвагу». Рядовой такой-то роты, такого-то полка, ворвавшись в траншею противника, гранатами уничтожил пулемётный расчёт и обеспечил продвижение своего взвода… Так написано в наградном листе. Внук тот лист в рамку поместил и над столом повесил. Осенью ему в армию… Хороший парень.
Весна разливалась всюду. Мы подъезжали к Юхнову.
15.03.04. г. Таруса.
Замковый Саушкин
1
В село Курилово на утреннем автобусе приехал с ночного московского поезда седой старик. Перекинув через плечо бежевую ветровку и небольшую чёрную матерчатую сумку, он обошёл село и вышел в поле. На дороге ему встретился мальчик на велосипеде. Заросший выгоревшими на солнце, белёсыми, как пшеничная солома, волосами, конопатый, загорелый, он привлёк к себе внимание приезжего чужого человека, и тот, с внутренним восторгом глядя на него и, должно быть, вспоминая в нём себя, такого же, вольного, как ветер в поле, дикого и неухоженного, громко спросил:
– Слышь, Гаврош! Подскажи, я правильно иду? Это поле, впереди, Казатчина?
– Я не Гаврош, а Славка, – ответил белобрысый. – А поле – верно, Казатчина. А вы что, кого-нибудь ищете?
Мальчик притормозил, ловко соскочил с велосипеда, развернул переднее колесо, опять перебросил ногу через раму, которая была ему явно высока, объехал старика вокруг и вдруг спросил:
– Или на родину погостить приехали, перед смертью?
Старик пожал плечами, проводил взглядом велосипедиста и ничего ему не ответил. От неожиданного вопроса он не то чтобы смутился, но слова нужного всё же не нашёл. Надо было ещё подумать над словами мальчика.
Старик вышел в поле и остановился.
Просёлок уходил сперва вверх, на покатый увал, и терялся там, среди копен свежей соломы. Он не мог вспомнить эту дорогу, была ли она тогда. Должно быть, была. Ничто на земле не сохраняется так долго, как просёлочные дороги, соединяющие деревню с деревней, деревню с сенокосом, деревню с полем… А может, и не было. Ездовые тогда торопливо гнали лошадей прямо по пахоте, а они все, в том числе и лейтенанты, и даже комбат толкали орудия – поскорее, поскорее занять позиции, пока не дрогнула и не начала откатываться назад пехота боевого охранения, в самом начале атаки оказавшаяся один на один с танками.
Была дорога, не было дороги… Какая разница? Теперь она была.
Ему вдруг стало тяжело дышать. Старик опустился на землю, положил на колено голову. Он знал, что так ему станет легче справиться с собой. Земля была холодной и влажной после ночи. Кое-где на траве по обочинам поблёскивала роса. Август – пора обильных рос. Ночи уже длинные, с холодными туманами. Туман сюда, на Казатчину, выползал сразу после заката, вон оттуда, из лощины, из болота. На карте лейтенанта там значилось небольшое болото. Там и теперь растут ракиты. Сырое место ракиты любят. Туман выползал оттуда, густой, плотный, холодный, как первый снег. И спать в окопах, даже на соломе, которую они носили из стога, стоявшего вон там, возле леса, было уже холодно. К тому же у него, после трёх месяцев непрерывных боёв и окопной жизни, опять начались приступы малярии…
Старик достал из бокового кармана круглый пенальчик, дрожащими бледными пальцами отвинтил крышечку и достал таблетку.
– Ну-ну, будет… – сказал он немного погодя, когда вернулись силы сказать себе что-то. – Вставай-ка. Ты что же, братец, и впрямь помереть сюда приехал? Встать! Встать!
Он встал и усмехнулся. Липкий пот покрывал его дрожащее тело, холодил спину и грудь.
– Эко уездили Сивку крутые горки! – горько посетовал он на свою слабость.