В те месяцы я много путешествовала. Меня часто приглашали на встречи, посвященные обсуждению не только книги, но и статей, которые я теперь регулярно писала, для чего тоже приходилось ездить по всей Италии, знакомиться с новыми формами стачечной борьбы и реакцией владельцев предприятий. Я вовсе не ставила своей целью стать публицистом, просто делала то, что мне нравилось. Я чувствовала себя бунтаркой, во мне бурлило столько энергии, что моя обычная кротость казалась маской. На самом деле именно мягкая манера общения позволяла мне с легкостью присоединяться к рабочим пикетам, разговаривать с простыми людьми, общаться с представителями профсоюзов и ускользать от полиции. Я ничего не боялась. Когда прогремел взрыв в Сельскохозяйственном банке, я была в Милане, в своем издательстве, но ничуть не испугалась и не усмотрела в этом ужасном событии никаких мрачных предзнаменований. Я чувствовала в себе безудержные силы, ощущала себя неуязвимой. Никто не мог причинить зла ни мне, ни моему ребенку. Среди всего этого хаоса только мы двое были подлинной, нерушимой реальностью: я — видимой, а он (или она, хотя Пьетро хотел мальчика) — пока еще невидимой. Все остальное казалось дуновением ветра, смутной волной изображений и звуков — порой разрушительных, порой благотворных, — и эти неясные картины обретали благодаря моей работе материальную форму. События шли своим чередом, а я облекала их в слова, силой своей магии превращала в рассказ, статью или публичное выступление. Заботило меня одно: необходимость оставаться в заданных самой себе рамках и следить, чтобы ни одна моя мысль не вызвала возражений со стороны Айрота, моего издательства, Нино, который наверняка меня читал, Паскуале, Нади и Лилы (почему бы и нет?). Последние, полагала я, наконец должны были признать: «Зря мы так с Лену, мы были к ней несправедливы, она на нашей стороне. Смотри, что она пишет…»
Я никогда не была такой активной, как во время беременности. Как ни странно, беременность даже пробудила во мне сексуальную активность: я приставала к Пьетро, обнимала его, целовала и чуть ли не силком тащила в постель, где он в своей манере, долго и болезненно, овладевал мной. Затем он вставал и шел допоздна работать. Я спала час-два, просыпалась и, не обнаружив его рядом, зажигала свет и брала книгу. Устав читать, шла к нему в кабинет и звала спать — он послушно шел со мной. Вскакивал он ни свет ни заря, будто вообще боялся спать. Зато я отсыпалась до полудня.
За все это время меня взволновало только одно событие. Я была на седьмом месяце, живот уже был большой. Я стояла у ограды «Нуово пиньоне»,
[11] когда прямо рядом разгорелась драка, — пришлось убегать. Возможно, я оступилась, не знаю, но вдруг в середине правой ягодицы вспыхнула острая боль, словно раскаленным прутом пронзило ногу. Домой я приковыляла хромая и сразу легла. Боль утихла, но время от времени возвращалась, простреливая от бедра в пах. Я приспособилась передвигаться так, чтобы не было больно, но тут заметила, что при этом хромаю. Меня охватила паника. Я побежала к врачу, у которого наблюдалась по поводу беременности. Он меня успокоил: ничего страшного, из-за дополнительной нагрузки немного защемило седалищный нерв. «Что вы так разволновались? Даже странно, обычно вы такая безмятежная…» Я пожала плечами. На самом деле я прекрасно знала, в чем дело. Я испугалась, что все же унаследовала походку матери, что она завладела моим телом и теперь я на всю жизнь останусь хромой, как она.
После разговора с гинекологом я угомонилась. Боль еще какое-то время напоминала о себе, но потом все прошло. С того дня Пьетро запретил мне заниматься глупостями: довольно скакать туда-сюда. Я признала, что он прав, и остаток беременности провела дома за книгами и почти ничего не писала. Наша дочь родилась 12 февраля 1970 года, в пять двадцать утра. Назвали мы ее Аделе, хотя свекровь возражала: «Бедная девочка! Аделе — ужасное имя. Назовите как угодно, только не так!» Роды были страшно болезненные, но довольно быстрые. Когда малышка появилась на свет и я впервые увидела ее — черные волосики, еще синеватая кожа, — то испытала такое физическое наслаждение, какого больше не испытывала за всю свою жизнь. Крестить ее мы не стали; моя мать жутко ругалась и орала в телефонную трубку, что не приедет на нее даже посмотреть. «Смирится, — утешала я сама себя. — А если нет, ей же хуже!»
Как только я встала на ноги, позвонила Лиле. Мне не хотелось давать ей лишний повод для обиды, что я ей ничего не сказала.
— И все-таки это было прекрасно, — заявила я.
— Что?
— Беременность и роды. Моя Аделе такая сладкая, такая хорошенькая.
— Каждый рассказывает историю своей жизни так, как ему удобно, — буркнула она.
64
Сколько в тот период жизни разрозненных мыслей, похожих на рваные нити, сплелось в моей голове в неряшливый клубок! Старых, полузабытых, и новых, ярких и бесцветных, тонких и полупрозрачных. Все нарушилось как раз тогда, когда я окончательно убедила себя, что сделанные Лилой дурные предсказания не сбылись. С дочкой начались проблемы, и все мои прежние страхи выползли на поверхность, словно нарочно выпущенные кем-то на волю. В роддоме она прекрасно брала грудь, но, стоило нам вернуться домой, все пошло наперекосяк. Она сосала несколько секунд, а потом заливалась криком, как разгневанный звереныш. Я чувствовала себя беспомощной, во мне ожили все старые предрассудки. Что с моим ребенком? Может, у меня соски слишком маленькие? Или мое молоко ей не нравится? А может, кто-то нас сглазил и она не признает во мне свою мать?
Я начала таскать ее по врачам; ходили мы вдвоем, Пьетро вечно был занят в университете. Грудь у меня распирало и жгло так, будто внутрь напихали раскаленных камней, мне чудилась неизбежная ампутация вследствие заражения. Я мучилась с молокоотсосом, чтобы было чем накормить дочку из бутылочки и хоть немного снять боль. «Ну давай, соси, — нежно шептала я ей, — ты у меня такая умница, такая хорошая девочка, у тебя хорошенький ротик, такие красивые глазки, что тебе не нравится?» Все было без толку. Какое-то время у меня получалось держать ее на смешанном питании, но потом пришлось окончательно перейти на искусственное вскармливание. Я целыми сутками только и делала, что стерилизовала бутылочки и соски и взвешивала девочку до и после кормления, при каждом ее поносе умирая от чувства вины. Я часто вспоминала, как Сильвия кормила Мирко — сына Нино — прямо посреди шумного студенческого собрания. Почему у меня ничего не получается? Я подолгу рыдала из-за этого, когда никто не видел.
Потом выдалось несколько спокойных дней; я приободрилась и даже решила, что пора как-то переустроить свою жизнь, но затишье не продлилось и недели. Весь первый год моя дочка практически не спала: она часами плакала, извиваясь всем своим хрупким тельцем; откуда только силы брались. Успокаивалась она, только когда я носила ее на руках взад-вперед по квартире, приговаривая: «Девочка моя, мамино солнышко, доченька будет умницей, сейчас закроет глазки и заснет». Но мамино солнышко спать отказывалось наотрез, как будто, как отец, боялось сна. Что с ней? Животик болит? Или она голодная? Или чувствует себя брошенной из-за того, что я не смогла кормить ее грудью? Или все-таки ее сглазили? Что за демон мог вселиться в это крошечное создание? А со мной что? Что за яд в моем молоке? И что это было с ногой? Неужели это все моя мать? Наказывает меня за то, что я не захотела быть похожей на нее? Или это что-то еще?