— Надо будет навестить Галиани перед отъездом во Флоренцию. Поехали вместе? Она немного охладела ко мне после истории на Искье, решила, что Нино бросил Надю из-за меня… — Лила молча смотрела на меня невидящим взглядом, тогда я добавила: — Галиани — хорошие люди. Немного высокомерные, но хорошие. А что с шумами в сердце? Ты проверилась?
— И так понятно, есть там шумы, — на сей раз она не промолчала.
— Сказал же тебе Армандо, что надо сходить к кардиологу.
— Зачем? Он же сам их слышал.
Еще меня тянуло вмешаться, когда она говорила о сексе. Когда она рассказывала историю про сушильный цех, я чуть не ляпнула: представляешь, ко мне в Турине подкатывал один старикан, а в Милане художник-венесуэлец, заявился ко мне в спальню, как будто так и надо — и это после нескольких часов знакомства! Но я прикусила язык. Как я могла говорить о себе? И потом, какое отношение произошедшее со мной имело к тому, о чем она мне рассказывала?
Я особенно ясно поняла это, когда Лила заговорила о своей сексуальности как таковой (до этого, делясь со мной впечатлениями о своей первой брачной ночи, она ограничилась простой констатацией фактов). Мы впервые заговорили с ней на эту тему. Язык похабщины, принятый в нашем квартале, годился, чтобы дать отпор приставалам, но сама его грубость не позволяла прибегать к нему для доверительного обсуждения проблем, связанных с сексом. Вот почему я слушала ее откровения, смущенно уставившись в пол, а она в тех самых вульгарных выражениях говорила, что ей никогда не нравилось трахаться, что она никогда не получала от этого удовольствия, о котором слышала чуть ли не с детства, что она практически ничего не чувствовала, а после Стефано и Нино убедилась, что секс — это что-то омерзительное, и сейчас не в состоянии заставить себя переспать с Энцо, несмотря на всю его доброту. На этом она не остановилась. Используя еще более грубые слова, она призналась, что соглашалась — под принуждением, из любопытства или в порыве страсти — на все, что мужчина хочет получить от женщины. Но даже с Нино, мечтая зачать от него ребенка, она не испытывала того наслаждения, которое, по слухам, дарит настоящая любовь.
Я понимала, что молчать в ответ на такие признания нельзя и я должна рассказать ей о себе — откровенность за откровенность. Но от одной мысли, что мне придется перед ней раскрыться — при том, что диалект вызывал у меня отвращение, а использовать для обсуждения липких сексуальных тем литературный итальянский казалось мне чуть ли не кощунством, — чувство неловкости во мне только окрепло. Я не подумала, какой ценой далось ей это признание, как будто не видела, что каждое произнесенное ею слово, даже самое пошлое, сопровождалось выражением муки на лице и дрожью в руках.
— У меня это не так, — просто сказала я.
Я не врала, хотя и правдой это не было. Правда была сложнее, но, чтобы придать ей форму, нужны были точные, проверенные слова. Надо было объяснить, что во времена моих отношений с Антонио мне нравилось тереться об него и позволять ему трогать себя — я получала от этого огромное удовольствие и до сих пор надеялась испытать его вновь. Надо было честно сказать, что мой первый настоящий сексуальный опыт принес мне разочарование: все ощущения были испорчены чувством вины, неудобством неподходящей обстановки, страхом, что нас застукают, спешкой и ужасом от мысли, что я забеременею. Надо было добавить, что Франко — а тем немногим, что я знала о сексе, я была по большей части обязана ему, — прежде чем проникнуть в меня, а иногда и после, — давал мне потереться о свою ногу или живот, что мне нравилось, а иногда и само проникновение доставляло мне удовольствие. Наконец, надо было сказать, что я жду свадьбы, а поскольку Пьетро — человек очень внимательный, я надеюсь, что с ним, в законной супружеской постели, спокойствии и комфорте, познаю наконец все радости секса. Вот что надо было сказать, чтобы не погрешить против правды. Но между нами были не приняты подобные откровения, и в свои почти полные двадцать пять мы не знали, как об этом говорить. Кое-как, туманными намеками, мы касались этой темы, когда она собиралась замуж за Стефано, а я встречалась с Антонио, но ни о чем конкретном речи никогда не шло. Ни о Донато Сарраторе, ни о Франко я ей вообще не рассказывала. Поэтому я ограничилась кратким: «У меня это не так», — но она, видимо, поняла мои слова по-своему: «Наверное, ты не совсем нормальная». Она с недоумением посмотрела на меня и, словно оправдываясь, сказала:
— В книге ты написала другое.
Значит, она ее все-таки прочитала.
— Я уже сама не помню, что там написано, — пробормотала я.
— Там написано про всю эту грязь. Про то, о чем мужчины не желают слышать, а женщины знают, но боятся говорить. Зачем ты теперь это скрываешь?
Примерно так она сказала; во всяком случае, она точно произнесла слово «грязь». Иначе говоря, она тоже вспоминала мои «откровенные сцены» — в точности как Джильола, рассуждавшая о «грязи». Я ждала, что она выскажется о моей книге в целом, но этого не произошло, она использовала ее как что-то вроде мостика, чтобы вернуться к своей навязчивой идее о том, что «трахаться омерзительно». «Ты же сама писала об этом в книге, значит, все понимаешь, и нечего прикидываться, говорить: „У меня это не так“!» — «Ну да, — забормотала я, — может, ты и права, не знаю». И пока она с прежней мукой и прежним бесстыдством продолжала откровенничать (возбуждение, ноль удовлетворения, одна мерзость), мне вспомнился Нино и те вопросы, над которыми я недавно размышляла. Может, именно сейчас, этой бесконечной ночью, полной разговоров, рассказать ей, что я его видела? Предупредить, чтобы не рассчитывала на его помощь в воспитании Дженнаро, потому что у него есть еще один сын, который ему тоже до лампочки? Воспользоваться моментом и сказать, что в Милане он говорил мне о ней не самые приятные вещи, в том числе сетовал, что «у нее все не так, даже в сексе»? Или рубануть ей напрямик, что ее признания и «грязь», которую она нашла в моей книге, заставляют меня думать, что Нино, в сущности, прав? Разве сын Сарраторе имел в виду не то же самое, о чем она только что сама говорила? Что секс для Лилы был отвратительной обязанностью, что она не умела наслаждаться близостью? Он в этом эксперт, думала я, у него было полно женщин, и он знает, как они должны вести себя в постели. Очевидно, что быть плохой партнершей означает неумение получать наслаждение от мужской долбежки. Это означает, что после секса ты продолжаешь сгорать от желания и берешь в руки его член, как я иногда делала с Франко, и кладешь его себе между ног, хотя ему это не нравится — он уже достиг оргазма и хочет спать. Мне все больше делалось не по себе. Так вот о чем я написала в своей повести, думала я, вот что вычитали из нее Джильола и Лила, а наверняка и Нино — не потому ли он и решился со мной об этом заговорить? Я постаралась отбросить эти мысли и, просто чтобы не молчать, почти наугад сказала:
— А все-таки жалко.
— Что жалко?
— Что ты забеременела, так и не испытав удовольствия.
— А уж мне-то как жалко, — неожиданно съязвила она в ответ.
Когда я перебила ее в очередной раз, уже светало. Она закончила рассказ о встрече с Микеле. «Ну, хватит! — воскликнула я. — Дай-ка я смерю тебе температуру». Градусник показал тридцать восемь и пять. Я крепко обняла ее и прошептала: «Теперь я буду о тебе заботиться. Я не брошу тебя, пока ты не поправишься. А потом увезу тебя вместе с сыном во Флоренцию». Она категорично замотала головой и сделала последнее в ту ночь признание — сказала, что совершила ошибку, уехав с Энцо в Сан-Джованни-а-Тедуччо, и хочет вернуться в наш квартал.