Заметив парней, явившихся на свой пост ни свет ни заря, словно график их так называемой политической работы соблюдался строже ее собственного, Лила почувствовала раздражение, сменившееся злостью, когда ее вчерашний знакомец, держа в руках пачку листовок, с приветливым выражением лица кинулся ей навстречу.
— У вас все в порядке, товарищ?
Лила не удостоила его вниманием: горло у нее горело, в висках стучало. Парень догнал ее и сказал нерешительно:
— Я Дарио. Ты, наверно, меня не помнишь, мы виделись на виа Трибунале.
— Я прекрасно знаю, кто ты, — взорвалась Лила, — но я не желаю иметь ничего общего ни с тобой, ни с твоими дружками.
Дарио онемел от удивления, остановился, потом произнес, будто сам себе:
— Возьмешь листовку?
Лила не стала отвечать, чтобы не наорать на него. В память ей врезалось недоуменное выражение его лица, какое бывает у людей, искренне уверенных в своей правоте и не понимающих, как другие могут не разделять их мнения. Она подумала, что надо бы доходчиво объяснить ему, почему на собрании она сказала то, что сказала, почему возмущалась тем, что ее слова попали в их брошюру, почему считала глупым и бесполезным то, что они вчетвером, вместо того чтобы спать дома или идти в школу, торчат здесь на морозе и раздают листки, напечатанные мелким шрифтом, людям, которые и читать-то толком не умеют и не собираются утруждать себя этим, потому что знают про то, что там написано, не понаслышке, а живут в этом каждый день и могут сами порассказать много чего похлеще, но молчат и будут молчать, потому что не принадлежат себе и не верят, что кто-нибудь когда-нибудь их услышит. Но у нее была температура, ей было трудно говорить, и она правда паршиво себя чувствовала. Поэтому она молча пошла к воротам, где разыгрывалась безобразная сцена.
Охранник орал на диалекте толстому взрослому парню: «Эй, ты, иди сюда, переступи эту линию, сукин сын, давай, зайдешь без спросу на территорию частной собственности, и я тебя подстрелю!» Студента его слова распалили, и он, широко и злобно улыбаясь, в свою очередь орал на итальянском, называя охранника рабом: «Стреляй, хочу посмотреть, как ты стреляешь. И это никакая не частная собственность, все там внутри принадлежит народу!» Лила подошла к ним. Сколько раз она присутствовала при таких перепалках: Рино, Антонио, Паскуале и даже Энцо были настоящими мастерами таких споров. «Сделай, что он просит, — серьезно сказала она Филиппо. — Что толку трепаться попусту? Если он вместо того, чтобы спать или учиться, трахает тут всем мозги, его и правда стоит подстрелить». Охранник посмотрел на нее и широко разинул рот; он так и не понял, правда ли она подбивает его сделать подобную глупость или просто над ним издевается. Зато у студента не осталось никаких сомнений. Он злобно уставился на нее и крикнул: «Давай, беги целовать в задницу своего хозяина!» Затем сделал шаг назад, тряхнул головой и продолжил раздавать листовки в паре метров от ворот.
Лила вошла во двор. На часах было семь утра, а она уже чувствовала себя без сил, глаза жгло, и предстоящие восемь часов работы казались ей вечностью. Вдруг за ее спиной раздался визг колес и крики. Она обернулась: к территории завода подъехали два автомобиля — один серого цвета, второй — синего. Из первого выскочили несколько человек и бросились срывать только что наклеенные на ограду плакаты. «Плохо дело», — подумала Лила и инстинктивно пошла назад, хотя прекрасно понимала, что нужно последовать примеру остальных: поторопиться внутрь и приступить к работе.
Она сделала несколько шагов — этого оказалось достаточно, чтобы рассмотреть молодого человека, приехавшего в серой машине: это был Джино. Она видела, как он открыл дверцу и вышел: высокий, мускулистый, в руках — дубинка. Остальные — те, что срывали листовки, и те, что еще только вылезали из машин, — были вооружены цепями и железными прутьями. Всего их было человек семь или восемь. Фашисты, почти все из нашего квартала, некоторых Лила даже знала. Фашистом был отец Стефано, дон Акилле, фашистом того и гляди мог стать сам Стефано, фашистами были братья Солара, их отец, дед и все их семейство, кем бы они себя ни выставляли в угоду конъюнктуре — монархистами или христианскими демократами. Она ненавидела их с детства, с тех пор как девчонкой в подробностях представляла себе все мерзости, которые они совершают, понимая, что от них невозможно освободиться, невозможно избавиться. На самом деле связь между прошлым и настоящим никогда не разрывалась: большинство жителей нашего квартала любили фашистов, а те никогда не упускали случая помахать дубинками.
Дарио, парнишка с виа Трибунале, первым сорвался с места и побежал спасать плакаты. В руках у него была пачка листовок. «Брось ты их, кретин!» — подумала Лила. Она слышала, как он пытается говорить с ними на итальянском, кричит: «Прекратите, вы не имеете права», — видела, как оглядывается на своих в поисках поддержки. «Он ничего не понимает, не умеет драться, не знает, что противника ни на секунду нельзя терять из виду, что фашисты болтать не любят — разве что вопят, выпучив глаза, чтобы пуще напугать, — зато бьют первыми, безжалостно — попробуй останови, если не сдрейфишь». Один из молодчиков так и сделал: без предупреждения ударил Дарио кулаком в лицо. Тот упал на землю и остался лежать среди рассыпавшихся листовок, а обидчик встал над ним и продолжил пинать его ногами; от каждого нового удара листовки, словно зараженные его яростью, взмывали в воздух. Толстый парень увидел упавшего товарища и кинулся ему на помощь, но на полпути его остановил тяжелый удар цепью. Удар пришелся ему в руку, но парень не сдался, вцепился в цепь мертвой хваткой и стал тянуть ее на себя, пытаясь вырвать у нападавшего. Какое-то время они боролись и орали друг на друга, пока за спиной толстого студента не появился Джино и сильным ударом не повалил его наземь.
Лила забыла о простуде и усталости и бросилась к воротам, сама не зная зачем. То ли она хотела лучше рассмотреть, что происходит, то ли спешила помочь студентам, а может, ее сорвал с места инстинкт, ее всегдашняя отчаянная смелость, благодаря которой в минуты опасности ее охватывал не страх, а ярость. Как бы то ни было, добежать она не успела: ее чуть не снесла толпа рабочих, которые неслись ей навстречу. Некоторые из них попытались остановить фашистов (разумеется, Эдо в первых рядах), но сдались под их натиском и теперь удирали. Мужчины и женщины спасались от двух парней, которые преследовали их, размахивая железными прутьями. Женщина по имени Иза на бегу крикнула Филиппо: «Чего стоишь, вызывай полицию!» Эдо был ранен: кровь текла у него по руке, но это не помешало ему громко сказать: «Ну все, я за топором! Посмотрим, кто кого!» В итоге, когда Лила выскочила наконец на разбитую дорогу, синяя машина уже отъехала, а в серую как раз забирался Джино. Он узнал ее и на миг остолбенел. «Ты-то какого черта тут делаешь?! — Подельники затащили его внутрь, взревел мотор. — Ты же жила, как королева, — проорал Джино из машины, — только погляди, на кого ты теперь похожа!»
35
Рабочий день прошел в нервном напряжении, которое Лила, как обычно, прятала за презрительными или агрессивными взглядами. Остальные рабочие не скрывали, что в обострении обстановки, нарушившем мирное течение их жизни, винят именно ее. Все они разделились на два лагеря: первый состоял из нескольких человек, которые надеялись, воспользовавшись ситуацией, сговориться в обеденный перерыв и заставить Лилу пойти к хозяину с просьбой о хотя бы небольшом повышении зарплаты; во втором лагере, куда входило большинство, считали, что с Лилой связываться нельзя, что с ней даже разговаривать опасно, и возражали против любых действий, потому что они ухудшат их и без того тяжелое положение. Прийти к согласию они не могли. Дошло до того, что Эдо, принадлежавший к первому лагерю и особенно злой — у него болела раненая рука, — бросил одному из сторонников второго лагеря: «Если у меня начнется заражение и мне отрежут руку, я приду к тебе домой, оболью все бензином и спалю тебя вместе со всем семейством!» Лила не обращала внимания ни на тех, ни на других; она замкнулась в себе и, опустив голову, просто работала, как всегда старательно, несмотря на разговоры за спиной, оскорбления, температуру. Но она не могла запретить себе думать — о том, что ее ждет. В охваченной жаром голове вихрем проносились мысли: что стало с избитыми студентами? Куда они исчезли? Во что она ввязалась? Джино теперь, разумеется, растрезвонит о ней по всему кварталу, в подробностях опишет ее Микеле Соларе. Страшное унижение — просить о чем-то Бруно, но другого выхода у нее не было: она боялась, что ее уволят, боялась потерять заработок — пусть нищенский, но дававший ей возможность любить Энцо, не переваливая на него ответственность за себя и Дженнаро.