Вечер начался скорее плохо. Лила видела, что Паскуале наблюдает за ней, и едва сдерживала гнев. Что ему от нее нужно? Явился разнюхать, как она живет, чтобы доложить всему кварталу? Кто дал ему право ее судить? Он не сказал ей ни одного дружеского слова, не упомянул ни о Нунции, ни о ее брате Рино, ни о Фернандо. Вместо этого он окидывал ее оценивающим взглядом, точь-в-точь как мужики у нее на заводе, а когда она ловила его на этом, спешил отвести глаза в сторону. Он наверняка заметил, как она подурнела; наверняка думал: «Каким же я был кретином! И как меня тогда угораздило в нее влюбиться?» Он наверняка считал ее плохой матерью, раз она обрекла сына на нищету, вместо того чтобы растить его в достатке на деньги от магазинов Карраччи. После ужина Лила вздохнула и сказала Энцо: «Уберешь сам со стола, я пошла спать». Но тут Паскуале вдруг встал и торжественно-взволнованным голосом заявил: «Лина, прежде чем ты уйдешь, я должен сказать тебе одну вещь. Ты — потрясающая женщина. Если бы все мы умели противостоять этой жизни с такой силой, как ты, мир уже давно изменился бы». Лед был разбит, и Паскуале рассказал ей новости о ее родне: Фернандо снова ставил на обувь подметки, Рино таскался за Стефано и постоянно клянчил у него деньги, а Нунцию он почти не видел, потому что та не выходила из дома. «Ты правильно сделала, что ушла, — заключил он. — Никому во всем квартале не удавалось надавать Карраччи и Солара столько пощечин, сколько надавала ты. Знай, я на твоей стороне».
После того вечера они стали видеться часто, что немало вредило успехам Энцо на заочных курсах. Паскуале являлся к ужину с четырьмя горячими пиццами и, как всегда, с видом знатока рассуждал о мире капитализма и его противниках. Былая дружба не только вернулась, но даже окрепла. Было видно, что он живет без женской заботы: его сестра Кармен готовилась к свадьбе и времени на брата у нее не оставалось. Лиле очень нравилось его отношение к своему холостяцкому житью-бытью, которое нисколько его не смущало; вместо семейной он вел активную общественную жизнь: трудился на стройке, работал в профсоюзе, разбрызгивал кроваво-красную краску на здание американского консульства, был в первых рядах, когда намечалась драка с фашистами, входил в комитет рабочих и студентов, постоянно ссорясь с последними. И это не считая коммунистической партии: он ждал, что его вот-вот сместят с поста секретаря ячейки за слишком резкие взгляды и критику. С Энцо и Лилой он говорил, ничем себя не стесняя, часто смешивая личные обиды с политическими убеждениями. «Это они мне говорят, что я враг партии, — жаловался он. — Говорят, что от меня слишком много шума и надо вести себя спокойнее. А ведь на самом деле это они разваливают партию, они делают ее шестеренкой системы, это они превратили антифашизм в сторожа демократии. Знаете, кого поставили во главе Общественного движения района? Сына аптекаря, дурака Джино, прислуживающего Микеле Соларе. И что мне остается? Терпеть власть фашистов в собственном квартале? Мой отец, — все больше распалялся он, — всего себя отдал партии. И ради чего? Ради этого разбавленного антифашизма, присыпанного сахарком? Ради того дерьма, что творится сегодня? Когда несчастный сгинул в тюрьме, осужденный без вины — ведь он не убивал дона Акилле, — партия бросила его, несмотря на то что он был ее верным солдатом, что за его спиной Четыре дня Неаполя
[7] и Понте-делла-Санита,
[8] что и после войны он рисковал собой, как мало кто во всем районе. А наша мать, Джузеппина? Хоть кто-нибудь помог ей? — Упоминая о матери, Паскуале сажал Дженнаро к себе на колени и спрашивал его: — Видишь, какая красавица у тебя мама? Любишь маму?»
Лила слушала его. Иногда ей приходило в голову, что нужно было тогда, давно, сказать «да» этому парню, первым заметившему ее, вместо того чтобы грезить о Стефано и его деньгах и ввязываться в историю с Нино: надо было побороть свою гордость, остудить голову, успокоиться и остаться на своем — положенном — месте. В другие вечера, когда Паскуале особенно яростно нападал на всех и вся, она чувствовала себя так, будто вернулась в детство, в жестокие нравы нашего квартала, к дону Акилле и его убийству, о котором она так часто рассказывала, да еще в таких подробностях, добавлявшихся с каждым рассказом, что порой ей казалось, что она была на месте преступления в момент его совершения. В памяти всплывал арест отца Паскуале, крики плотника, его жены, его дочери Кармен — подлинные воспоминания смешивались с выдумкой, она снова видела насилие, видела кровь. Едва очнувшись от этих мыслей, она пыталась отогнать от себя исходившую от Паскуале злобу, уводила разговор в сторону, напоминала ему о семейном праздновании Рождества или Пасхи, о том, как вкусно готовила его мать Джузеппина. Паскуале понял ее по-своему, заключив, что Лила, как и он, тоскует по близким. Как бы то ни было, однажды он заявился без предупреждения и с порога весело крикнул: «Смотри, кого я тебе привел!» Он привел Нунцию.
Мать с дочерью обнялись, Нунция долго плакала, а потом подарила Дженнаро тряпичного Пиноккио. Лила вроде бы обрадовалась матери, но, стоило той начать бранить дочь за совершенные глупости, решительно сказала: «Мам, давай так: или ты делаешь вид, что у нас все нормально, или уходишь». Нунция обиделась и села играть с ребенком, то и дело повторяя, будто и правда обращалась к нему: «А когда мама ходит на работу, на кого же она тебя, бедняжечка, оставляет?» Паскуале понял, что совершил ошибку, сказал, что уже поздно и им пора. Нунция осмелела, повернулась к дочери и то ли угрожающе, то ли жалобно произнесла: «Сперва ты вытащила нас из нищеты, мы зажили как настоящие господа, а потом все поломала: твой брат чувствует себя брошенным и больше не желает тебя видеть, отец вычеркнул тебя из своей жизни. Лина, я не прошу тебя мириться с мужем, знаю, что это невозможно, но умоляю, поговори с Солара — это из-за тебя они все забрали себе, а твой отец, Рино, все мы, Черулло, снова остались ни с чем».
Лила дослушала ее, а потом практически вытолкала за дверь: «Лучше тебе, мам, никогда больше сюда не приходить». То же она крикнула вслед Паскуале.
31
Слишком много проблем свалилось на нее одновременно: она чувствовала свою вину перед Дженнаро и Энцо, выматывалась на работе, сносила сверхурочные смены и пошлости Бруно, боялась родни, снова готовой повиснуть у нее на шее, да еще и терпела визиты Паскуале, гнать которого было бесполезно. Он ни на что не обижался, весело врывался к ним в дом, то волок их в пиццерию, то вез на машине в Аджеролу, чтобы ребенок мог подышать свежим воздухом. Но больше всего он усердствовал, пытаясь втянуть Лилу в общественную деятельность. Он уговорил ее записаться в профсоюз, хотя она этого не хотела и согласилась исключительно назло Соккаво, которому это вряд ли понравилось бы. Паскуале носил ей разные брошюры об оплате труда, трудовых договорах, ставках зарплаты, написанные коротко и понятно; сам он их даже не открывал, но не сомневался, что Лила рано или поздно их прочтет. Вместе с Энцо и сыном он затащил их на набережную Ривьера-ди-Кьяйя, на демонстрацию против войны во Вьетнаме, которая переросла в ужасные беспорядки и панику: появились фашисты, начали кидать камни, провоцируя полицию, Паскуале ринулся в бой, Лила кричала и ругалась, а Энцо проклинал ту минуту, когда они додумались взять с собой Дженнаро.