– Бравлин, – спросил Майданов, – это верно,
что зарплату учителям и юристам увеличат с начала года?
Я пожал плечами:
– Не знаю.
– Вас это не волнует?
– Ничуть, – заверил я. – Я живу на гонорары,
а не на эту… зряплату.
– Гм, ну тогда назовите это жалованьем, если это вам
больше нравится!
– Я бы даже слово «жалованье» заменил, – сказал
я. – Не знаю, как кого, но меня оно оскорбляет. Вот я с достоинством
выполнил какую-то работу, сделал ее хорошо и в срок. А меня за это свысока
жалуют денежной подачкой! Как милостыню, как великодушный жест барина, который
может дать, а может и не дать. Все в зависимости, кто как поклонится.
«Жалованье» идет от «жалость», а я не хочу, чтобы меня жаловали по барской
воле. Я хочу на равных: работу выполнил, как уговаривались, – заплати, как
уговаривались. Никто никому не должен, никто никому не делает одолжения, никто
никому не жалует. Обе стороны равны.
Майданов подумал, усмехнулся, посмотрел на Пригаршина и
Лютового за поддержкой.
– Может, вы и правы. Просто никто не задумывается над
смыслом слов. «Зарплата» звучит хуже, все-таки новодельное. К тому же
подпортили словцом, как вы сказали верно, «зряплата». Однако от «жалованья»
веет старинным рыцарством, замками, баронством, графинями, царскими покоями,
эполетами, опричниками, бричками, бунинскими помещиками… что хорошо и что очень
не совсем даже хорошо.
Лютовой помалкивал и прихлебывал чай, Пригаршин его
игнорировал вовсе, Майданов с заметным облегчением перевел дух, мир
восстановлен, а нашей цивилизации только и нужен мир, все остальное у нее уже
есть или же вот-вот получит.
Пригаршин, что посматривает на меня обычно настороженно,
временами даже враждебно, сейчас кивнул, сказал почти с благодарностью:
– Полностью подписываюсь под вашими словами!..
– В чем?
– Насчет зарплаты, жалованья, гонорара. Обе стороны:
наниматель и нанятый – абсолютно равны. Только тогда отпадет эта жажда низших –
вредить, высших – пакостить в подъездах и на улицах, ломать лифты… Вот, помню,
был я в Париже, какая там чистота, какая культурность, какая чистоплотность… А
в Германии? Да я за месяц там не увидел на улице брошенной обертки от
мороженого!
Ах-ах, подумал я зло, они были в Париже! Лютовой зыркнул
зло, но сказал достаточно сдержанно, даже слова растягивал, чтобы убрать из них
горячечность спора или провоцирования на спор:
– А вот меня уже достали эти рассуждения о европейской
чистоплотности. Как будто это потому, что они вот такие культурные!.. Это все
от скученности, господа. Вспомните историю! На той территории, где сейчас
Германия и все прочие парижи, каких-нибудь триста лет тому было четыреста
крупных княжеств и тысячи мелких. Владетель даже крупного не мог бабахнуть из
пушки: ядро обязательно ляпнется на тер-р-р-риторию соседа! На таком клочке
земли поневоле будешь знать каждый кустик. И разучишься гадить, ибо сам же
вступишь в свое… добро. А у нас всегда был простор!.. Насрал в лесу, перешел
дальше. Вырубил лес, пошел дальше, лес – бесконечен. А на вырубке вырастет
новый… Знаете ли, что в Европе нет ни одного дерева, которое не посадили бы
люди? Все «дикие» вырублены сотни лет тому. А у нас даже в обжитом Подмосковье
лес растет сам по себе. Туристы за собой не убирают лишь потому, что везде еще
уйма чистых мест. А вот если бы пришли однажды и увидели, как это случилось в
Европе, что уже все загажено, вот тогда и научились бы убирать за собой… Так
что не надо про «культурных» европейцев и «некультурных» русских. Подобную
культуру диктует среда обитания. Русские завоевали огромные просторы. Это их
заслуга. Окажись русский в немецких княжествах, а немец на русских просторах,
мы бы сейчас с возмущением говорили о нечистоплотности немецких свиней и
славили бы педантизм и опрятность русских.
– Сомневаюсь, – сказал Пригаршин быстро.
Бабурин бухнул мощно, как выстрелил из пушки:
– Да был я в Германии, сам видел… У них там за
брошенный мимо урны окурок – штраф в две месячные зарплаты! За выброшенную в
лесу обертку от мороженого – треть зарплаты отдай!.. А немцы – народ скупой, за
копейку удавятся. Потому и такие чистюли.
– А может, – сказал Майданов примиряюще, – у
нас это просто так уж укоренилось, неизвестно откуда и когда, теперь так и
тянется?
– Само? – спросил Лютовой саркастически. –
Само ничего не делается.
– Вы отрицаете устное народное творчество?
– Я отрицаю, – сказал Лютовой зло, – что
такое творчество сейчас возможно. Оно творилось в неграмотном мире! Сейчас все
эти творцы разобраны, пристроены, все работают и творят на кого-то. Выполняют
чьи-то планы, заказы. Вы слышали термин «манипулирование сознанием»? Бравлин,
вы что скажете?
Я медленно развел руками. Пригаршин сразу набычился, смотрит
исподлобья, враждебно, а Майданов с мягкой интеллигентной улыбкой, заранее
отметающий все доводы лишь на том основании, что он, как русская интеллигенция,
все знает лучше, хоть и постоянно сомневается, и ничье мнение не может
пошатнуть устоев русского одухотворенного интеллигента.
– Термин «манипулирование сознанием», – сказал я
раздумчиво, – приобрел чисто ругательный оттенок… но справедливо ли это?
Ведь манипулируют нашим сознанием с самого момента рождения! Это называется
воспитанием. А потом нам выдают только ту информацию, которая, по мнению
родителей, нужна ребенку, и, подсовывая учебники по физике, порножурналы
убирают на самые высокие полки.
Они насторожились, слушают заинтересованно, еще не понимая,
к чему я веду.
– Даже взрослым, – сказал я, и сердце мое
стиснулось в предчувствии близких бед, – надо выдавать не все, не все.
Однако где та грань, за которой должна начинаться несвобода? Мы все понимаем,
что такое ложь во спасение, и готовы благородно лгать другим, но не выносим,
когда лгут нам. Какими бы благородными мотивами ни руководствовались.
В молчании я допил чай, сказал несколько слов о
необыкновенной душистости, для чего даже не пришлось кривить душой, и
откланялся. Весь в высоких мыслях, или глубоких, хрен их разберет, двигался к
дверям своей квартиры, уже вставил ключ, как послышалось мягкое шуршание
раздвигающихся дверей лифта.
– Господин Печатник? – послышался голос. –
Как удачно, я к вам…
Из кабины на лестничную площадку ступил невысокий мужчина в
гражданской одежде, козырнул, сказал сиплым усталым голосом:
– Лейтенант Кравец, – представился он. –
Извините, что так поздно, однако я с утра на ногах, вы у меня уже
восемнадцатый…
Я стоял перед ним, сжимая ключ. В голове, как и в груди,
стало пусто. Равнодушными глазами посмотрел на него, как смотрел бы на дверцу
лифта.
– Простите, что-то случилось?
– Простая рутинная проверка, – ответил он.