Был я утром у вельможи,
Слышу — выехал верхом;
Робко вечером спросил я,
Говорят — улегся спать.
Дина весело подхватила:
И всегда — иль нету дома,
Или только что уснул.
И другого нет ответа
Бедному, что под счастливой
Не рожден звездой.
Она испугалась:
— Да это совсем не так, — простите — что я говорю! Не рожден под счастливой звездой? Да ведь вам дарованы слава и царство.
Реубени отвернулся.
Дина винила во всем неловкость. Как могла она процитировать такие неудачные строки. Ей и в голову не приходило, что Реубени был в дурном настроении, потому что слишком далеко зашел в своих признаниях. Ведь он был Мессией. Правда, он должен был еще ждать, как пророчествовал Исаия — «подобно корню в тощей земле», как «муж, страждущий и знакомый с болезнями», но настанет день, когда он «заставит многие народы воспрянуть от изумления и почтения». И «цари из-за него крепко сожмут уста свои». Дина ни на минуту не сомневалась в этом. То обстоятельство, что Реубени явно страдал как физически, так и духовно, только укрепляло ее веру в него.
Когда он снова повернулся к ней, выражение лица его было совсем другое. Обычное, неподвижно холодное.
— Позови мне своего брата и другого врача, — сказал он суровым тоном, — я хочу, наконец, быть совсем здоровым.
Девушка пугливо вздрогнула. Хотя это было его обычное лицо, но оно пугало ее. Разница в сравнении с тем человечным, нежным, вдохновенным выражением, которое она только что видела, была слишком велика.
— Простите меня, — робко сказала она.
Слышал ли он ее? Он кивнул головой, словно думая о чем-то другом.
Она повернулась, чтобы уйти, и боялась расплакаться. Нет, одно еще она должна была сказать. Это всегда занимало ее, придавало всему, что совершалось, особый блеск, — было ее целомудренно охраняемой девичьей тайной. Теперь надо было высказать это в искупление того, что она оскорбила сара!..
Слова с трудом выходили из ее горла, словно язык, который должен был произнести их, преграждал им путь.
— Вы спросили, господин, был ли тот танец свадебным? Так знайте же: я никогда не выйду замуж — кроме как в Иерусалиме.
И она так быстро убежала, что шелковые занавеси у дверей еще долго колыхались после этого.
В следующие дни cap избегал разговаривать с ней. Он медленно поправлялся, мог уже сидеть в кресле.
Он заставлял теперь своих слуг прислуживать себе. Дину он больше не хотел видеть.
Но однажды она еще раз заговорила с ним. Пришла дрожа, с заранее обдуманной речью и готовым планом.
Она сообщила, что в Венеции свергнут весь еврейский совет. Этот бунт произошел вскоре после отъезда сара. Все смещены, даже Мантино, который был прежде всесилен. До такой степени настроение всего народа склонялось в пользу князя из царства Хабор. И это сильно подействовало на римских фаттори, с де Сфорно во главе. Теперь они рады будут оказать услугу Реубени и примкнуть к его партии, только чтобы это не было слишком заметно, но так, чтобы в случае удачи они могли сказать: мы в этом принимали участие. Ей это известно на основании разных заявлений, намеков. А такая услуга действительно очень нужна.
— Вы в ваших стараньях подогнать чиновников курии, пожалуй, не подумали об одном, — простите мою дерзость, но я знаю, я дитя этого города, я знаю их нравы и знаю новую поговорку, что в Риме вместо десяти заповедей теперь следуют десяти буквами: «De pecuniam», то есть давай деньги. Денежная сумма, предоставленная де Сфорно…
Он сердито прервал ее:
— Довольно. Благодарю. Никогда.
— Это единственный путь…
— Этим путем мы идем уже много сотен лет. Я знаю это, но я хочу, чтобы мы пошли, наконец, другим путем.
Дина смотрела на него в полном отчаянии.
— Ты не можешь понять, дитя, — сказал он более мягким тоном, но в словах его было нечто такое, что отстраняло ее далеко-далеко, может быть, навеки. — Нельзя, конечно, вменить тебе, слабой девушке, в вину то, что составляет вину столетий. Ты, дитя мое, не виновата, что не понимаешь многого.
Ей было больно от его холодности.
В слезах она бросилась перед ним на колени, схватила его руку, страстно целовала ее, а слезы лились на его костлявые, тощие пальцы.
Он вздрогнул. Боль и страсть двигали его левой рукой, когда он гладил ее красивые волосы. Она не решалась поднять голову.
Одно мгновенье он только слегка коснулся рукой ее головы и уже отдернул ее обратно. Это была не ласка, а привет издали, с другого берега широкой реки.
В тот же вечер он сказал посетившему его Аретино:
— Все, что вы рассказываете о женщинах и их проделках, может быть, и верно. Я этого не переживал — не знаю. Один только раз, очень давно — тринадцать лет прошло с тех пор, — тогда я пережил много дурного. Но это было совершенно иначе, гораздо возвышеннее того, что вы рассказываете. Там не было той слепой необузданной жажды наслаждений и еще более скверной жажды наживы, которая заполняет ваши истории. И, может быть, они все-таки правильны. К той картине, которую являет собой этот жалкий мир, они очень подходят.
— Вздор, — прервал его Аретино, — вы берете неправильный тон. Только таким ворчунам, как вы, мир кажется жалким, потому что вы не следуете моей заповеди, которая объясняет все, все до конца, которая мудрее всех изречений семи мудрецов Греции и семидесяти раввинов. Я говорю: люди должны больше спать с красивыми женщинами. В этих словах все сказано. Всякие меланхолии, всякие ложные догматы — порождения больного мозга, всякие войны, политические и религиозные распри проистекают от того, что человечество отклоняется от единственно приятного для него занятия и вследствие боли и злобы, испытываемой из-за упущенного наслаждения, занимается потом всякими глупостями и взаимной враждой.
— Я знаю ваше мнение, вы достаточно часто мне его проповедовали. Но позвольте мне сегодня внести хотя бы частичную поправку. В красивой женщине любят не женщину, а цвет своего народа. В ее благородных чертах я читаю добродетели предков, сумевших завоевать хорошее место, хорошую землю, на которой можно процветать. В ее смеющихся глазах, в милом разрезе рта я вижу очень серьезные вещи: первый мужественный захват владений и борьбу за землю, упорную борьбу поколений, неутомимость, суровую дисциплину, благородную простоту убеждений, всю суровую историю народа, даже его восхождение к Богу. Все это в образе женщины представлено легко и играючи, но тем не менее это видимая форма самых плодотворных и скрытых сил, какие только существуют.
Аретино рассмеялся:
— Я же говорю: слишком мало спят. Иначе бы вам и в голову не пришло ничего подобного.
— Нет, вы только выслушайте до конца. Когда чувствуешь, что история народа идет на ущерб, а женщина все еще прекрасна, потому что в ней все еще сказываются старые геройские подвиги, — прекрасная женщина живет, так сказать, милостью давно ушедших поколений, с добродетелью и силой коих она уже не связана и даже память которых хороший, но разменявшийся на мелочи ум ее невежественно осмеивает, — скажите сами, разве такая прекрасная женщина не является самым ужасным обманом нереальности? И когда видишь, как она мучается и желает стать снова великой и вернуться в Иерусалим, дочь моего народа, и когда хочешь поэтому привлечь ее в свои объятия, потому что она прекрасна — добра и прекрасна, — и когда сознаешь, что если сделаешь это вместо того, чтобы сделать единственно правильное, а именно — начать с корня, а не с цветка, окрасить новой, очищенной кровью призрачную, бледную фигуру прекрасной женщины, — скажите, разве тогда не кажется, что в одно и то же время вы говорите «Бог велик» и тут же поносите его?