Предоставим психологии – в частности, психоанализу – разбираться, почему человек особенно сильно привязывается к тому или иному аспекту многоликого мифа и почему воплощает его именно в этой форме. Но миф этот присутствует во всех комплексах, навязчивых идеях, психозах. В частности, многие неврозы коренятся в опьянении запретным: оно может возникнуть, только если прежде уже сложились табу; внешнего социального давления недостаточно, чтобы объяснить их наличие; на самом деле социальные запреты – не просто условности; они имеют – помимо прочих значений – онтологический смысл, который каждый человек познает на собственном опыте. В качестве примера интересно рассмотреть эдипов комплекс; его слишком часто понимают как продукт борьбы между инстинктивными склонностями и общественными предписаниями; однако это прежде всего конфликт внутри самого субъекта. Привязанность ребенка к материнской груди – это в первую очередь его связь с Жизнью в ее непосредственной форме, в ее всеобщности и имманентности; отказ от отлучения от груди – это отрицание оставленности, на которую обречен человек, как только он отделяется от Целого; с этого момента и по мере того, как он все больше индивидуализируется и отъединяется, можно считать «сексуальной» сохранившуюся в нем любовь к материнской плоти, существующей теперь уже отдельно от него; его чувственность становится теперь опосредованной, превращается в трансценденцию к чуждому объекту. Но чем быстрее и решительнее ребенок принимает себя как субъекта, тем больше тяготит его плотская связь, опровергающая его независимость. И тогда он избегает ласк, а авторитет матери, ее права на него, а иногда и само ее присутствие вызывают у него нечто похожее на стыд. Особенно неловким, неприличным ему кажется увидеть в ней плоть, он старается не думать о ее теле; в ужасе, какой он испытывает по отношению к отцу, или отчиму, или любовнику матери, присутствует не столько ревность, сколько соблазн: напомнить ему, что мать – существо из плоти и крови, – значит напомнить и о его собственном рождении, событии, от которого он открещивается всеми силами; либо он по крайней мере стремится придать ей величие крупного космического явления; мать должна воплощать Природу, охватывающую всех и не принадлежащую никому; ему невыносимо видеть ее чьей-то добычей не потому, что он, как часто утверждают, хочет обладать ею сам, но потому, что он хочет, чтобы она существовала помимо всякого обладания: убогие мерки супруги или любовницы – не для нее. Правда, когда в пору отрочества он начинает мужать, его иногда возбуждает материнское тело, но происходит это оттого, что через мать он познает женственность вообще; и желание, возникшее при виде бедра или груди, часто затухает, как только мальчик осознает, что эта плоть – плоть его матери. Многочисленные случаи извращения объясняются тем, что отрочество, пора смятения, есть возраст порока, когда отвращение влечет за собой кощунство, а из запрета рождается соблазн. Но не нужно думать, будто вначале сын простодушно хочет спать с матерью, а внешние запреты вмешиваются и подавляют его; наоборот, именно из-за запрета, сложившегося в душе самого человека, и рождается желание. Внутренний запрет – это самая нормальная и самая всеобщая реакция. Но проистекает он опять-таки не из общественного предписания, маскирующего инстинктивные желания. Скорее уважение есть сублимация изначального отвращения; молодой человек не позволяет себе видеть в матери плотское существо; он преображает ее, уподобляет одному из тех чистых образов священной женщины, какие предлагает ему общество. Тем самым он вносит свой вклад в укрепление идеального образа матери, который придет на помощь следующему поколению. Образ же этот обладает такой силой потому, что необходим для индивидуальной диалектики. И поскольку в каждой женщине кроется сущность женщины вообще, а значит, и матери, отношение к матери неизбежно отразится и в отношениях с супругой и любовницами, но сложнее, чем обычно считают. Юноша, испытавший конкретное, чувственное влечение к своей матери, мог в ее лице желать женщину вообще: и тогда любая женщина усмирит его пылкий темперамент; он не обречен на инцестуальную ностальгию
[127]. И наоборот, юноша, испытывавший к своей матери нежное, но платоническое почтение, может желать, чтобы в женщине всегда присутствовала частица материнской чистоты.
Известно, какую важную роль играет сексуальность – а это обычно значит женщина – как для патологического, так и для нормального поведения. Бывает, что феминизируются другие объекты; поскольку и сама женщина во многом плод воображения мужчины, он может воображать ее и через мужское тело: в педерастии сохраняется разделение полов. Но обычно женщину ищут в существах женского пола. Через нее, через все лучшее и худшее в ней, мужчина учится счастью, страданию, пороку, добродетели, вожделению, отречению, преданности, тирании: учится понимать самого себя; она – игра, приключение, но также и испытание; она – торжество победы и более горькое торжество преодоленного поражения; она – умопомрачение потери, притягательная сила проклятия, смерти. Целый мир значений существует только благодаря женщине; она – сущность поступков и чувств мужчин, воплощение всех ценностей, которые влекут их свободу. Понятно, что мужчина, пусть даже ценой жесточайших разочарований, не желает отказываться от мечты, вобравшей в себя все его мечтания.
Вот почему женщина двулика и обманчива: в ней – все, что призывает мужчина и чего он не достигает. Она – мудрая посредница между благосклонной Природой и человеком, и она же – искушение непокорной Природы, восстающей против всякой мудрости. Она есть телесное воплощение всех моральных ценностей и их противоположностей, от добра до зла; она – сущность действия и то, что ему препятствует, власть мужчины над миром и его поражение; в этом своем качестве она – источник любого размышления мужчины о своем существовании и любого выражения, какое он может ему придать; но в то же время она всячески отвращает его от самого себя, погружает в безмолвие, в смерть. Он ждет, чтобы она, его служанка и подруга, была также его зрителем и судией, подтверждением его бытия; но она опровергает его равнодушием, а то и насмешками и издевками. Он переносит на нее все, чего желает и чего боится, все, что любит и что ненавидит. О ней потому так трудно говорить, что мужчина ищет в ней себя целиком; она – Все. Только это Все лежит в плоскости несущностного; она – все Другое. А будучи другим, она другая и по отношению к самой себе, и к тому, чего от нее ждут. Она – все, а потому никогда не бывает в точности тем, чем должна была бы быть; она – вечное разочарование, разочарование самого существования, которому никогда не удается ни достичь себя, ни примириться со всем множеством существующих.
Глава II
Чтобы подтвердить наш анализ мифа о женщине, бытующего в коллективном представлении, мы рассмотрим отдельные синкретические формы, которые он принимает в творчестве некоторых писателей. Среди прочих, нам показалось типичным отношение к женщине Монтерлана, Д. Г. Лоуренса, Клоделя, Бретона, Стендаля.
I. Монтерлан, или Хлеб отвращения
Монтерлан вписывается в древнюю мужскую традицию, перенявшую надменное манихейство Пифагора. Вслед за Ницше он полагает, что вечную женственность славили только в эпохи слабости и что герой должен восстать против Magna mater. Сосредоточив свое внимание на героизме, он берется свергнуть ее с престола. Женщина – это ночь, беспорядок, имманентность. «Этот содрогающийся мрак – не что иное, как женское начало в чистом виде»
[128], – пишет он о г-же Толстой. По его мнению, только глупость и низость нынешних мужчин могли придать женским недостаткам положительный смысл: все говорят об инстинкте женщин, об их интуиции, о даре предвидения, тогда как их следует осуждать за отсутствие логики, упрямое невежество, неспособность понимать реальность; на деле они не наблюдательницы и не психологи; они не умеют ни видеть вещи, ни понимать людей; их тайна – иллюзия, а их непостижимые сокровища бездонны, как небытие; им нечего дать мужчине, они могут только ему вредить. Первый великий враг для Монтерлана – мать; в одной из своих ранних пьес, «Изгнание», он выводит на сцену мать, не дающую сыну поступить на военную службу; в «Олимпийцах» юноша хотел бы посвятить себя спорту, но его желание «пресекает» трусливый эгоизм матери; в «Холостяках» и в «Девушках» образ матери отвратителен. Ее преступление в том, что она хочет навсегда удержать сына в сумраке своего чрева; она калечит его, чтобы держать при себе и тем самым заполнить бесплодную пустоту своего бытия; она – худшая из воспитательниц; она подрезает ребенку крылья, держит вдали от вершин, к которым он стремится, оглупляет и унижает его. Претензии эти не совсем безосновательны. Но из упреков, которые Монтерлан открыто бросает женщине-матери, ясно, что ненавидит он в ней одно – свое собственное рождение. Он считает себя богом, он хочет быть богом: ведь он мужчина, он «высшее существо», он – Монтерлан. Бог не рожден; если у него и есть тело, то это – воля, отлитая в твердые и послушные мускулы, а не плоть, в которой притаились жизнь и смерть; ответственность за эту тленную, случайную, уязвимую, отвергаемую им плоть он и возлагает на мать. «Единственное уязвимое место на теле Ахилла – то, за которое его держала мать»
[129]. Монтерлан никогда не соглашался принять человеческий удел; то, что он называет своей гордостью, есть с самого начала испуганное бегство от того риска, что несет в себе свобода, связанная с миром через плоть; он хочет утверждать свободу, но отрицать эту связь; он видит себя самодостаточной субъективностью, замкнутой на самой себе, без привязанностей, без корней; этой мечте мешает память о его плотском происхождении, и он прибегает к своему обычному средству: не преодолевает его, а от него отрекается.