Шейн представляла себе развалины аббатства XII века, которые она знала, как свои пять пальцев, и пыталась мысленно реконструировать первоначальное здание VII века, разрушенное викингами.
— Забавно сравнить, — проговорила она с тоской, — что понятие «хорошая жизнь» значит теперь, в наше время… И что оно значило…
— В средневековье, когда вы были бы монахиней в монастыре? — Похоже, он понял, что несколько переборщил со своим ехидством, и чтобы как-то сгладить неловкость, раскрыл свой пластиковый пакет и осторожно достал оттуда картонную коробку.
— Собственно, я зачем вас искал? Хочу вам кое-что показать. Я уверен, вы это оцените, как… как там, напомните… консервант?
— Консерватор, — поправила Шейн, поневоле заинтригованная. Мак открыл крышку. В коробке, в гнезде из смятой туалетной бумаги, лежала стеклянная бутылка без этикетки. Стекло было тусклым и каким-то не то чтобы бесцветным, а скорее, обесцвеченным. Вещь явно старинная, антикварная. Внутри, в бутылке, была свеча — нет, не свеча, а листы бумаги, скрученные в тугой свиток. С первого взгляда Шейн поняла, что бумага сильно пострадала, причем не только от воды, но и от неправильной сушки. Листы сморщились и, надо думать, намертво склеились друг с другом. На листах было что-то написано. Шейн пригляделась к заглавным буквам в видимой части рукописного текста. XIX век. Даже, может быть, XVIII.
Хочу, хочу, хочу, пронеслось у нее в голове.
Мак поднес бутылку поближе, так чтобы Шейн было лучше видно, и принялся медленно поворачивать ее по продольной оси, держа за горлышко и за донце: текст на свитке пополз, как прокрутка на начальной странице веб-сайта на самом древнем в мире мониторе.
— Смотрите, — сказал он. — Там еще можно что-то прочесть.
Покаянная исповедь Томаса Пирсона,
собственноручно записанная им самим
в году 1788 от Рождества Господа нашего Иисуса Христа
Полностью отдавая себе отчет, что у меня мало времени, поскольку моя дорогая супруга только что
И все: дальше лист загибался, и текст уходил внутрь свитка.
— Где вы это нашли?! — Голос Шейн дрожал от волнения. Но когда она это заметила, было уже слишком поздно: Мак тоже это заметил. Вот черт.
Он усмехнулся.
— Это не я. Это папа. Нашел ее в пятьдесят девятом, когда здешние градостроители перестраивали причал и сносили Жестяную Пристань. Отец, можно сказать, ее спас. Забрал домой, пока не вернулись бульдозеры.
Шейн смотрела, как он убирает бутылку обратно в коробку. Она сделала глубокий вдох и проговорила, как бы между прочим, то есть она очень надеялась, что ее голос звучит именно так, «как бы между прочим», вроде это как ей и не особенно интересно:
— Знаете, этот ваш свиток… его в принципе можно развернуть. И мы сможем узнать, в чем он каялся… тот человек.
— Вряд ли, — ответил Мак, с сожалением поглаживая бутылку. — Я пытался достать бумаги. Даже пинцетом. Но они затвердели, а свиток шире, чем горлышко. Конечно, я мог бы разбить бутылку… но, понимаете… ведь она не разбилась даже, когда ее выкопали бульдозером. Мой отец думал, что это чудо, и это действительно круто, надо признать. И если сейчас я ее разобью, это будет… ну, я не знаю… неправильно.
Шейн очень тронуло это рудиментарное благоговение Мака перед древней вещью, но ее раздражало его невежество.
— У нас есть инструменты, чтобы вскрыть бутылку, не разбивая, — сказала она. — Мы можем открыть бутылку, достать бумаги, развернуть их, разделить и прочесть…
— «Мы» — это кто? — спросил он. — Вы и я?
Шейн улыбнулась. Похоже, он снова пытался ее поддразнить, но она не поддалась на провокацию. Нет. Она вообще вся из себя белая и пушистая, только что хвостиком не виляет. Потому что сама мысль о том, что сейчас он закроет коробку — этот картонный ларец с сокровищем, — уберет ее в пакет, унесет домой, и она больше уже никогда не увидит эти бумаги, была просто невыносимой. Дай их мне, дай их мне, дай их мне, твердила она про себя.
— У меня есть знакомый в Нортумбрийском университете, — сказала она. — Я его попрошу, он откроет бутылку. А с бумагами я разберусь сама, прямо здесь.
— М-мм, — уклончиво промычал Мак.
Адриану, видимо, надоело сидеть на месте, и он решил сбегать обратно на церковный двор. Или, может быть, он обиделся, что о нем все забыли: никто не чешет его за ушком, никто не предлагает побегать. Он снова принялся обнюхивать каменных лошадей на барельефе у основания Кедмонова Креста — такие маленькие лошадки, больше похожие на игрушечных собачек в конуре.
— Ну так что… — тихо проговорила Шейн. — Что вы решили? Попробуем вскрыть?
Мак снова достал из коробки бутылку и поднял ее на свет.
— Но вы уверены, что потом ее можно будет склеить обратно? Чтобы она снова стала такой, как сейчас? — Он держал бутылку твердо, но бережно. Из него выйдет очень хороший врач, подумала Шейн.
— Конечно, — сказала она. — Тонкий шов на стекле — и все. И мы его сделаем в таком месте, где его будет совсем не видно.
Он взглянул на нее с сомнением, приподняв бровь.
— Совсем не видно?
Но, слава Богу, он отдал бутылку Шейн. Еще секунду назад она была у него в руках, и вот Шейн уже держит ее сама. Их пальцы соприкоснулись на краткий миг, когда он отдавал ей бутылку.
— Доверьтесь мне. — Шейн как будто ударило молнией. Но это была неопасная молния — просто разряд нервной дрожи.
Она смогла приступить к работе уже ближе к ночи. Сперва ей пришлось ждать, пока Невилл, ее приятель из Нортумбрийского университета, не закончит вечернюю лекцию. А потом он заявил, что жена ждет его к ужину. Но Шейн все-таки уговорила его позвонить жене по мобильному телефону и объяснить, что ему неожиданно подвернулась работа. Шейн даже не постеснялась прибегнуть к грубой топорной лести, мол, ты, Невилл, у нас просто Бог лазерной резки, и все в таком духе.
— Нет, правда, Шейн, тебе что, горит? Неужели нельзя подождать до завтра? — пробурчал Невилл, но все же провел Шейн в святая святых — в свою мастерскую.
— Эта штука и так ждала меня с 1788 года, — сказала она.
И вот Шейн наконец-то вернулась в гостиницу. Прежде чем взять листы в руки, она надела перчатки. Сухая бумага была очень легкой, но так и должно было быть. Шейн не понравилось другое: бумага сильно пересохла и была ломкой и хрупкой. Гораздо более хрупкой, чем Шейн смела надеяться. Она-то тешила себя мыслью, что можно будет просто развернуть свиток и разгладить листы. Но нет. Как оказалось, работы тут не на один день. И это будет непростая работа: трудоемкая, медленная, кропотливая — как это бывает всегда, когда ты пытаешься что-то спасти от губительного воздействия времени. В общем, как говорится, легко ничего не дается.