С того дня прошло более шести десятков лет, а я и до сего дня отчетливо вижу эту чаплинскую сцену. А когда смотрю фильм «Александр Невский», не могу удержаться от смеха при виде псов-рыцарей. Уж очень они напоминают мне спуск на нашем «англичанине», удар о лестницу и ведро на голове у добродушного сопровождающего…
* * *
Хочется рассказать и еще одну историю. О людях тех тяжелейших времен России. Времен страха, мора, голода и отчаянной борьбы за жизнь.
В суровую зиму начала 20-х, когда я еще не родился, но уже существовал, отца во главе летучего отряда бросили на уничтожение крупной банды, терроризировавшей Рославльский уезд. Он гонялся за бандитами по немереным, заснеженным, окончательно одичавшим за девять лет беспрерывной войны смоленским лесам, а мама мерзла в насквозь продуваемом домишке, потому что сожгла все заборы и вообще все, что могло согреть. Но ни мама, ни бабушка никому об этом не говорили не только потому, что жаловаться неприлично, но и потому, что все вокруг переживали те же беды. И терпеливо ждали отцовского возвращения, когда в один прекрасный день два заиндевелых битюга подвезли двое саней, ломившихся от мерзлых бревен. И два ломовика, два закадычных друга Кузьма Мойшес и Тойво Лахонен по собственной инициативе и совершенно бесплатно согрели нас всех. Маму, бабушку, Галю, отсутствующего отца и меня, еще не родившегося, на всю жизнь разом.
Мама рассказала об этом подарке отцу, как только он переступил порог. Отец, не сняв шинели, взял две пачки чая – единственный подарок, который он привез семье из всех своих перестрелок и атак – и пошел к тете Двойре, матери веселого и отчаянного забулдыги Кузьки. И с той поры, встречаясь с отцом, Кузьма улыбался и подмигивал:
– Как чай дрова, Лева. Как чай!
Сейчас эта фраза вряд ли понятна, но во времена, когда к стоимости вещей добавляется теплота дружеского участия, дрова могут оказаться, как чай, а чай – как дрова. Как же это далеко от холодного торгашеского расчета с прищуром: ты – мне, я – тебе. Будто все происходило на другой планете… А может быть, и впрямь – на другой?.. Уже канувшей в Лету…
– Как чай дрова.
Через десять лет отец получил возможность сделать то же. Не расплатиться, не вернуть долг, даже не повториться – обрадовать. Он хотел обрадовать, но на дворе мела метель, и мама никак не желала меня отпускать. Если бы мы везли обыкновенные дрова, отец бы и сам не взял меня, но мы везли РАДОСТЬ, и он настоял на своем. И мы уже в сумерках выехали на кургузом «Бенце», который благополучно спустил нас по Большой Советской, пересек Днепр, протарахтел мимо вокзалов и, кряхтя, стал подниматься на Покровскую гору.
Чуть-чуть топографии. Дом, где жили Мойшесы, стоял тылом к нашему прежнему дому. Для того чтобы въехать к ним во двор, надо было взобраться на крутую, кривую и обледенелую Покровку, свернуть направо и по совсем уж лихо закрученному переулку спуститься до их ворот. Мы вползли на гору, завернули направо и стали осторожно спускаться, когда наш грузовичок вдруг вздрогнул и покатился сам собой. Как коляска, то есть свободно, легко и все быстрее и быстрее.
Тут уж никаких возможностей остановить самоуправство машины просто не существовало. Лопнула цепная передача, а так как тормоза стояли на карданном валу, то колеса вертелись, как хотели. Проезд был кривым, крутым, темным и заснеженным, пытаться попасть во двор тети Двойры нечего было и мечтать. Оставалось одно: вывернуть на ровное место, остановиться, надеть цепь и только тогда продолжать путь. Поэтому отец повернул в первый же переулок. Мы влетели в чей-то двор, с разбега выломали ворота и оказались на Покровской горе. А сверху, как на грех, спускался обоз, и отец круто заложил вниз.
– Крути, Борис!
Крутить надлежало сирену, и я крутил. Улица была узкой, навстречу ползли обозы, мы кого-то обгоняли, чудом объезжая перепуганных людей и лошадей. Выла сирена, меня мотало на сиденье, и отец то и дело ловил меня за воротник. Не понимаю, как мы ни в кого не врезались, никого не зацепили и никого не задавили: отец обладал завидным мастерством и завидным самообладанием. Мы пролетели всю Покровку, выкатились на площадь перед железнодорожным переездом, а… А переезд оказался закрытым: шел поезд. И отец круто заложил руль на полной скорости. И я ощутил, что лечу. С сиреной в руках, которую я успел крутануть и во время полета. И уткнулся головой в сугроб.
* * *
Я перечитал этот кусок и понял, что надо ставить точку. Ведь я писал не затем, чтобы рассказать, каким счастливым мальчишкой я рос, имея возможность кататься аж на трех автомашинах. Я писал для того лишь, чтобы вы увидели сухонького старика в белой полотняной фуражке, который едет в гости к фронтовому другу за четыреста верст на велосипеде. Это – мой отец, который выбрал однажды узкую тропинку от точки отсчета до цели. Вот ею я и стараюсь идти всю свою жизнь, а поезда и автомобили пусть себе катят по своим дорогам…
Перед войной
Перед войной мы жили уже в Воронеже, куда перевели отца. В 40-м году наша школа по какому-то там обмену послала желающих под Калач. В свою очередь, казачата из какой-то станицы приехали к нам. Я выразил горячее желание и поехал под Калач. В донскую станицу, имя которой, к сожалению, уже забыл.
Это была честная работа от зари до зари. Поначалу я очень уставал, но потом втянулся и работал, как все мои казачьи сверстники. Кормили там два раза в день густым наваристым борщом, не считая лежавшего на деревянных выскобленных столах «приварка»: хлеба, вареного мяса, кур и яиц вкрутую, сала и овощей разного рода, среди которых особенно запомнились огромные плошки с крупным нечищеным чесноком. На этих двухразовых обедах не было никакого ограничения как в еде, так и в «приварке», и я вернулся с шеей, плавно переходящей в плечи.
Но еще до возвращения меня определили возить зерно. Бричку насыпали вровень с бортами, и волы неторопливо тащились через степь сорок верст до элеватора. Пока дорога шла через свекольные поля, приходилось смотреть в оба, потому что волов неудержимо тянуло к свекольной ботве. Зато когда кончались поля и по обе стороны дороги начиналась нескончаемая, выгоревшая на донском солнце степь, волов напрочь переставали интересовать окрестности. Их вообще ничего не интересовало, кроме еды.
Бричка медленно ползет по степной, покрытой толстым слоем нежнейшей пыли дороге, а я смотрю в черное ночное небо. С него часто срываются звезды, чертя краткий миг своего существования, и я лениво раздумываю, как же похож этот миг на человеческую жизнь. Если она удалась. Если высветила хотя бы крохотную траекторию пути представителя всего человечества в черной бездне бытия…
Я ведь не знал, да и не мог знать, что через год я буду видеть те же звезды в окружении и молить Бога, чтобы он послал хотя бы две-три темные ночи. Мы взываем к звездам, исходя из личных, всегда корыстных интересов. Но тогда, когда я смотрел в небо, лежа на теплом зерне, я был великодушен, думая не о себе, а о человечестве в целом. Чего не приходит в голову в шестнадцать лет!
Признаться, там я влюбился в свою ровесницу, с которой так и не перемолвился ни единым словечком. Не только потому, что девушки взрослеют гораздо быстрее юношей во всех смыслах, но и потому, что я и от природы был наделен повышенной застенчивостью. А тут – казачка, которая по всем статьям считается девушкой на выданье без учета образовательного ценза. Естественно, она чувствовала мой повышенный интерес – все девушки на свете наделены этим чувством, – а поскольку была заводилой среди девушек на току, то я подвергался совершенно неожиданным атакам. То в меня летела полная лопата зерна, то моя собственная лопата вдруг ломалась пополам, то меня походя сваливали на груду половы, а сверху оказывалось такое количество девичьих упругостей, что я с трудом выбирался из-под них, красный совсем не от затраченных усилий. А сколько было хохота, соленых шуток казаков, тут же поддержанных девицами, розыгрышей и прочей веселой игры, которую так немыслимо трудно принимать, когда тебе – шестнадцать!