— Это когда? Где? — удивился он.
— Ну, давеча, когда зенитки работали.
Он усмехнулся и с каким-то не то что удивлением, а пожалуй, даже с сожалением посмотрел на меня.
— Вы бы ночью сегодня поглядели, что было. Вот это да! — сказал он.
— А разве ты ночью тоже работал?
— Я дежурил. У нас тут на деревообделочном он зажигалок набросал целый воз. Так мы тушили.
— Кто «мы»?
— Ну кто? Ребята.
— Так ты что — и не спал сегодня?
— Нет, спал немного.
— А ведь у вас тут частенько это бывает.
— Что? Бомбёжки-то? Конечно, часто. У нас тут вокруг батареи. Осколки как начнут сыпаться, только беги.
— Да, — сказал я, — а ты, я вижу, всё-таки не бежишь.
— А мне бежать некуда, — сказал он, усмехнувшись.
— Ну, а ведь честно-то, по совести, — боязно всё-таки?
Он опять подумал и как-то очень хорошо, просто и спокойно сказал:
— Бойся не бойся, а уж если попадёт, так попадёт. Легче ведь не будет, если бояться?
— Это конечно, — улыбнулся я. — Легче не будет.
Мне всё хотелось задать ему один вопрос, но как-то язык не поворачивался. Наконец я решился:
— А что, Мотя, это правда, что у тебя тут недавно отец погиб?
Мне показалось, что на одно мгновение вёсла дрогнули в его руках.
— Ага, — сказал он хрипло и отвернулся в сторону.
— Его что — осколком?
— Да.
— Вот, видишь…
Я не договорил. Но, как видно, он понял, о чём я хотел сказать. Целую минуту он молчал, налегая на вёсла. Потом, так же не глядя на меня, а куда-то в сторону, хриплым, басовитым и, как мне показалось, даже не своим голосом сказал:
— Воды бояться — в море не бывать.
— Хорошо сказано. Ну, а всё-таки — разве ты об этом не думал? Если и тебя этак же?
— Что меня?
— Осколком.
— Тьфу, тьфу! — сказал он, сердито посмотрев на меня, и как-то лихо и замысловато, как старый бывалый матрос, плюнул через левое плечо.
Потом, заметив, что я улыбаюсь, не выдержал, сам улыбнулся и сказал:
— Ну что ж! Конечно, могут. Всякое бывает.
Могут и убить. Тогда что ж… Тогда, значит, придётся Маньке за вёсла садиться.
— Какой Маньке?
— Ну какой! Сестрёнке. Она, вы не думайте, она хоть и маленькая, а силы-то у неё побольше, чем у другого пацана. На спинке Неву переплывает туда и обратно.
Беседуя со мной, Мотя ни на минуту не оставлял управления лодкой. Она уже миновала середину реки и теперь, относимая течением в сторону, шла наискось к правому, высокому берегу. А там уже поблёскивали кое-где стёкла в сереньких дощатых домиках, из-за дранковых, толевых и железных крыш выглядывали чахлые пыльные деревца, а над ними без конца и без края расстилалось бесцветное бледно-голубое, как бы разбавленное молоком, северное небо.
И опять на маленькой пристани уже толпился народ, уже слышен был шум голосов, и уже кто-то кричал что-то и махал нам рукой.
— Мотя-а-а! — расслышал я и, вглядевшись, увидел, что это кричит маленькая девочка в белом платочке и в каком-то бесцветном, длинном, как у цыганки, платье.
— Мотя-а-а! — кричала она, надрываясь и чуть ли не со слезами в голосе. — Живей! Чего ты копаешься там?…
Мотя и головы не повернул. Только подводя лодку к мосткам, он поглядел на девочку и спокойно сказал:
— Чего орёшь?
Девочка была действительно совсем маленькая, босая, с таким же, как у Моти, загорелым лицом и с такими же смешными, выцветшими, белёсыми бровками.
— Обедать иди! — загорячилась она. — Мама ждёт, ждёт!.. Уж горох весь выкипел.
И в лодке и на пристани засмеялись. А Мотя неторопливо причалил ялик, дождался, пока сойдут на берег все пассажиры, и только тогда повернулся к девочке и ответил ей:
— Ладно. Иду. Принимай вахту.
— Это что? — спросил я у него. — Это Манька и есть?
— Ага. Манька и есть. Вот она у нас какая! — улыбнулся он, и в голосе его я услышал не только очень тёплую нежность, но и настоящую гордость.
— Славная девочка, — сказал я и хотел сказать ещё что-то.
Но славная девочка так дерзко и сердито на меня посмотрела и так ужасно сморщила при этом свой маленький, загорелый, облупившийся нос, что я проглотил все слова, какие вертелись у меня на языке. А она шмыгнула носом, повернулась на босой ноге и, подобрав подол своего цыганского платья, ловко прыгнула в лодку.
— Эй, бабы, бабы!.. Не шуметь! Без паники! — закричала она хриплым, простуженным баском, совсем как Мотя. «И, наверное, совсем, как покойный отец», — подумалось мне.
Я попрощался с Мотей, протянул ему руку.
— Ладно. До свиданьица, — сказал он не очень внимательно и подал мне свою маленькую, крепкую, шершавую и мозолистую руку.
Поднявшись по лесенке наверх, на набережную, я оглянулся.
Мотя в своём длинном и широком балахоне и в огромных рыбацких сапогах, удаляясь от пристани, шёл уже по узенькой песчаной отмели, слегка наклонив голову и по-матросски покачиваясь на ходу.
А ялик уже отчалил от берега. Маленькая девочка сидела на вёслах, ловко работала ими, и вёсла в её руках весело поблёскивали на солнце и рассыпали вокруг себя тысячи и тысячи брызг.
Маринка
С Маринкой мы познакомились незадолго до войны на парадной лестнице. Я открывал французским ключом дверь, а она в это время, возвращаясь с прогулки, проходила мимо, вся раскрасневшаяся, утомлённая и разгорячённая игрой. Куклу свою она тащила за руку, и кукла её, безжизненно повиснув, также выражала крайнюю степень усталости и утомления.
Я поклонился и сказал:
— Здравствуйте, красавица.
Девочка посмотрела на меня, ничего не ответила, засопела и стала медленно и неуклюже пятиться по лестнице наверх, одной рукой придерживаясь за перила, а другой волоча за собой несчастную куклу. На площадке она сделала передышку, ещё раз испуганно посмотрела на меня сверху вниз, облегчённо вздохнула, повернулась и, стуча каблучками, побежала наверх.
После этого я много раз видел её из окна во дворе или на улице среди других детей. То тут, то там мелькал её красный сарафанчик и звенел звонкий, иногда даже чересчур звонкий и капризный голосок.