Говоря без умолку, Надежда Павловна усадила меня за стол и налила чай в красивые кружки. Потом вдруг спросила:
— Ну, где рукопись? Надеюсь, вы принесли бумажный вариант? Терпеть не могу на компьютере работать. Ноутбук есть, но радости от него никакой.
— Рукопись? — переспросила я.
— Да, вашей детской книги, которую я буду иллюстрировать, — сказала хозяйка подвала.
Тут только до меня дошло. Дарья Васильева не редкое сочетание имени и фамилии. Официантка Анна не могла ничего рассказать обо мне Фоминой. Герасимова не знакома с Надеждой Павловной, с ней общалась тележурналистка Александра Пуськова.
— Простите, — смутилась я, — вышло недоразумение. Меня зовут Даша, и по фамилии я Васильева. Но — не писательница.
— А кто? — опешила Фомина.
— Вы знакомы с Вероникой Балабановой? — задала я свой вопрос.
С лица Фоминой стекло приветливое выражение.
— Ясненько… Давайте сразу расставим все точки над i. Долги Вероники я не оплачиваю. Не знаю, что она вам насвистела, но мы не кровные родственницы.
Она на секунду умолкла, потом продолжила:
— В замшелые годы я дружила со Змеем, мы были его мармеладками, поэтому я взяла к себе Нику… Но вы, наверное, ничего не понимаете?
— Да, — кивнула я, — то есть нет! Не понимаю!
— Сколько Балабанова у вас денег выпросила? — спросила Надежда. — Что она вам обещала? Наболтала, что я ее мать? Родная тетя? Вы в ее присутствии вроде как со мной беседовали по телефону, и я гарантировала честность пакостницы? Она, конечно же, сама набрала номер, а потом вам трубку сунула? Так это не я говорила, а какая-нибудь ее подельница.
Я молчала, а Фомина продолжала кипеть от возмущения:
— Вот же мерзавка! Опять началось! Давно никто не приходил, на меня не налетал, я думала, ее поймали наконец и посадили. И вот вы явились!
— Вероника Балабанова умерла, — тихо сказала я.
Фомина замерла с открытым ртом.
— И Александра Пуськова тоже, — договорила я. — Правда, что они были сводными сестрами?
— Вы кто? — мрачно спросила художница. — На сотрудницу полиции категорически не похожи. И дело не в одежде или серьгах, которые в ваших ушах переливаются, не в сумке и обуви. Взгляд у вас другой, не цепкий, не злой. Что вас сюда привело?
Я вздохнула и рассказала Надежде Павловне всю правду. Надо отдать ей должное — сама говорливая, она умела слушать. Фомина не произнесла ни слова, пока я не замолчала.
— Про Марфу я никогда не слышала, — была первая ее фраза. — Может, они в самом деле в детстве дружили?
— Кто такие мармеладки? — спросила я. — Вы сказали: «Мы были его мармеладками…»
— Гарем Змея, — усмехнулась собеседница, — коммуна «Любовь», девочки-мармеладки.
— Хиппи? — уточнила я.
— Нет, — улыбнулась Надежда Павловна, — дурочки. Мы познакомились, когда поступили на первый курс. Мы — это Змей, Ежик, Синица, Белка, Лиса и другие. Синица — это я, кличку получила по месту жительства, по Синицыну переулку. Касьянов — Змей, потому что он был тощий, гибкий, легко в любую щель просовывался. Белка — Таня Михайлова, мать Саши и Ани. Лиса — Лена Орлова, родительница Вероники. Ежик — Боря Ткачев, у него волосы торчком, как иголки, стояли. Ну и еще другие студенты были. Сначала мы просто большой компанией собирались в моем подвале. Пили дешевое вино, рассуждали о нашей стране, понимали, что никогда не сможем творить так, как хочется, всерьез думали уехать на Запад. Антон Горкин нас постоянно упрекал: «Сейчас-то вы храбрые, а детьми обзаведетесь, и живо буржуазные ценности во главу угла поставите: дача, машина, отдых на море, ковер на стену». Мы все орали: «Никогда!»
Художница взяла в руки чашку, сделала глоток.
— День ото дня Горкин становился все злее, один раз чуть ли не с кулаками на нас бросился: «Хорош болтать! Сидите в тепле, на родительские деньги живете. Сейчас на советскую власть исподтишка потявкиваете, потом по домам разойдетесь и в пуховые постели ляжете. Белка, ты какую курсовую рисуешь? Название скажи». — «Залп «Авроры», — ответила Михайлова. «Ты же вроде против коммунистов, — подковырнул ее Антон. — Почему не малюешь «Расстрелы граждан в тридцатые годы» или «Голод в Поволжье»?» — «Таких тем деканат не предлагал», — протянула Таня. «Сама бы выдвинула», — налетел на нее Горкин. Михайлова промолчала. «Все вы трусы, — заявил Антон, — Че Гевара ни из кого не получится». — «Сам-то какую работу выполняешь?» — спросил у него Змей. «Я анималист, — ответил Антон, — мои герои — кошки. Людей не люблю». — «Зачем тогда к нам приходишь?» — поинтересовался Ежик. «Просто так, — пожал плечами Горкин. — Куда еще деваться? У вас жрачка есть, выпивка. Тепло, светло и мухи не кусают».
Фомина посмотрела на меня.
— Мне Антон совсем не нравился. Агрессивный, всех на баррикады звал. А мы просто языки чесали, никто не собирался коммунистов свергать. В советские годы трындеж на кухне был любимым развлечением интеллигенции. Писатели, композиторы, художники, которые не достигли большого успеха, не были обласканы властью, пили водочку и гудели о том, какие прекрасные произведения искусства они могли бы создать, кабы не существующий режим. Вот на Западе свобода, а у нас… одно дерьмо. Продукты, искусство, люди, жизнь — все дерьмо… Потреплются и разойдутся. Эмигрировать никто не спешил. Все знали: сразу за кордон не выпустят, зато с работы вытурят, могут психически больным объявить, по клиникам затаскают, уколами замучают, от которых в самом деле одуреешь. Если даже и удастся улизнуть по еврейской линии, то за бугром с нуля начинать придется. А это страшно. И кем в той же Америке работать? Там своих писателей-композиторов хватает, приезжие романописцы таксистами пашут.
Рассказчица вздохнула, бросив на меня короткий взгляд.
— В общем, потрындят непризнанные гении и разойдутся, всем недовольные, по домам. Утром же оратории да поэмы под названием «Широко шагает рабочий класс» старательно пишут, потому что кушать охота и жена шубу требует. А вечером опять за бутылкой языки оттачивают. Редкие люди на самом деле за свои идеалы боролись. В тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году на Красную площадь протестовать против ввода советских войск в Чехословакию вышло то ли семь, то ли восемь человек
[8], уж не помню точно сколько. Остальные негодовали на кухнях под водочку. Ну и мы были такие, как все. Антон нас раздражал, в конце концов я ему сказала: «Знаешь, мы тебе вовсе не рады. У нас складчина, один ты почему-то всегда пьешь за чужой счет, ни разу бутылку не принес». И он перестал приходить. А где-то через месяц в институте перестал появляться, нам сказали, что взял академку. К тому моменту мы уже решили, что главное в жизни любовь, и поселились вместе в этом подвале.