Обнял меня, лбом ко лбу прислонился и убыл. Я не в обиде. Знаю, остался бы, если б мог.
Наконец мама выложила в коридор груду мокрых простыней и поставила пустые вёдра. Когда она позвала нас, отец лежал на столе со сложенными на груди руками, одетый в териленовый костюм, который обычно висит у нас в шифоньере. Воротник рубашки был поднят, уголки зашпилены булавкой, чтобы скрыть рубец на шее. Стол накрыт нашей лучшей, праздничной, скатертью. Не представляю, как мама одна управилась.
Она сидела у отца в головах, опустив лоб на стол.
– Дети, вы, наверное, проголодались. Зарина, приготовь для вас что-нибудь, – сказала, не поднимая головы.
– Мам, мы не хотим, – Зарина подошла к маме и крепко обняла.
– Андрюша, поставь стулья для себя и Зарины, – сказала мама. – И принеси с кухни свечи.
Я пододвинул два стула. Зарина присела, не разжимая объятий.
Входная дверь раскрыта настежь. Заходили поглядеть соседские женщины. Пару раз я выходил на крыльцо и видел, что какие-то незнакомые парни слоняются вокруг нашего дома. Один бес заглянул из коридора в комнату.
– Чего надо? – спросил я грубо.
Он покосился злобно, но ушёл.
Немного погодя дядя Вася привёз громадный гроб, обитый чёрным сатином. Они с Али внесли сначала домовину, затем крышку. На крышке – крест из белых матерчатых полос. Мама сухо спросила:
– А крест зачем?
– Вы ж, вроде, эт самое… по-нашему будете погребать…
Мама глянула на него как-то странно и отрезала:
– Нет, не по-нашему.
Дядя Вася озадачился:
– И то правда. Покойник-то некрещёный. Мне бы раньше сообразить… Что ж теперь? Снимать? А то, может, оставим? Хоть и не нашей веры, а всё же…
– Какая теперь разница, – сказала мама. – Если хотите, оставьте.
Дядя Вася обрадовался:
– Так-то оно лучше. Всё на том свете полегче придётся. Может, за своего примут, если с крестом. Глядишь, там с ним и встретитесь…
– Нет, – сказала мама. – Теперь уж никогда.
Мы установили гроб на две табуретки, перенесли в него отца и водрузили на стол. Они уехали. Начало темнеть. Я закрыл входную дверь и задвинул засов. Хотел зажечь свет, но мама сказала: не надо. Лампочку она оставила только в коридоре, а большую комнату освещали четыре свечи на столе, по две с каждой стороны гроба. В темноте огоньки казались очень яркими. Мы сидели у стола. Внезапно погасла светлая полоса, которая падала в комнату из коридора.
– Опять отключили электричество, – мама загасила две свечи. – До утра, наверное, не хватит…
Я подошёл к наглухо закупоренному окну. Мама сказала, что нельзя, чтоб сквозняк, – от него лицо темнеет. У соседей светились окна. Значит, не в посёлке отключили, а у нас какая-то сволочь отрезала… И вдруг к стеклу, с той стороны, прилипли три расплывчатые рожи. Уверен, те же бесы, что днём бродили вокруг. Лиц не различить. Да я и запомнил-то лишь того, что совался в комнату. Опустил шторы. Они погалдели и затихли. Ушли?
Я тайком принёс из кухни топор и незаметно пристроил возле ножки моего стула.
Мама вдруг начала напевно, но как-то нерешительно:
Закатилось ясно солнышко,
Догорели светлы звёздочки,
Провожаю твою душеньку
В дальний путь за темну реченьку…
Потом громче. Уверенно и будто забывшись:
Пусть идёт она по бережку,
Переходит вброд по камешкам,
Пусть плывёт чрез воды чистые
На заветную ту сторону.
Она его провожала. Я не знал, как проститься. Не верил, что больше с ним не увижусь. Гроб мы зароем, а когда-нибудь – не сегодня, не завтра – я увижу, как идёт он по улице в отглаженной рубахе и начищенных до блеска туфлях, будто только что вышел из операционной, и может быть, нам удастся поговорить. И я смогу всё ему сказать…
Там забудешь муку смертную,
Позабудешь нас, оставшихся…
Мама вздохнула:
– Ах, глупости это…
Мы сидели, молчали, я прислушивался, но за окнами пока было тихо.
– Идите поспите немного, – сказала мама. – Завтра трудный день.
– Мам, мы не хотим, – сказала Заринка. – Я с тобой посижу.
– Иди, иди… Ты совсем измучена. И ещё… мне хочется побыть с ним наедине. Поспи часок.
Зарина молча мне кивнула, мы зажгли свечу и вышли на кухню.
– Папа любил здесь сидеть, – сказала Зарина. – Мама, когда он приходил, всегда в большой комнате накрывала. А ему на кухне нравилось…
– Откуда ты знаешь?
– Он мне сам сказал.
– Конечно! Ты же его любимица! «Ай, Зариночка, моя девочка». С тобой-то он разговаривал.
– Как тебе не стыдно! Он тебя любил. И его все любили…
Как же! Всеобщий любимец! Я-то видел – матушка приводила нас в больницу, когда мы болели, – как вокруг него вьются медсестрички. «Ах, Умар Мирбобоевич!» «Да, Умар Мирбобоевич!» Даже мне перепадало: «Ах, Андрюшечка, ах, Умара Мирбобоевича сынок. Ах, какой симпатичный – весь в папочку». На матушку, понятно, – ноль внимания. Будто её и нет. Он и жил-то отдельно от нас, в своей квартире. В двухэтажках. Кочевал то от нас к себе, то от себя к нам. Когда он у нас не ночевал, матушка нам объясняла: «Срочная операция. Ночное дежурство». Это я, когда подрос, стал догадываться, что за ночные дежурства. Иногда, конечно, на самом деле дежурил. Не знаю, почему он нас не бросил. Всё же верным был. Как-то в нём сочетались ветреность и постоянство. Да и второй такой русской женщины, как наша матушка, в Ватане днём с огнём не сыщешь…
Я сказал:
– Да, точняк, любили! Залюбили до смерти.
– Уважали и любили. По-настоящему… А ты… ты будто папу осуждаешь.
– Мы же о нём ничего не знаем.
– Это ты не знаешь! Я всё знаю.
– Ну, тогда расскажи, почему его убили… Ты хоть слышала, с кем он дружбу водил? Со свиньями жирными, с прокурорами, торгашами… Какие у него с ними были дела? Расскажи! Ты же всё знаешь! Или, может, он с чьей-нибудь женой…
– Дурак! – крикнула Зарина. – Не смей плохо говорить о папе!
Вскочила и ушла. Заперлась в своей комнате. Я вернулся к отцу и вновь погрузился в темноту и неподвижное время.
Свечи догорели. Я зажёг две новые и вдруг услышал, что к нашему дому подъезжает машина. Грузовик. Остановился. Хлопнули дверцы. Голоса. В дверь громко постучали. Началось!
Мама подняла голову, проговорила устало, рассеяно:
– Открой, Андрюша.