Она повернулась и вышла.
Доктор Макфэйл посмотрел ей вслед, а потом откинулся в кресле и прикрыл глаза. Он думал о своем сыне, он думал о своей жене – о Лакшми, медленно угасавшей, уходившей в небытие; о Дугалде, который уподобился яркому пламени, неожиданно погасшему. Размышлял о непостижимой череде перемен и вероятностей, которая составляла жизнь, о красотах, ужасах и абсурдах, создававших не поддающуюся объяснению, но в то же время настолько божественно значительную линию человеческой судьбы. «Бедная девочка, – подумал он, вспомнив выражение лица Сузилы, когда он сообщил ей о случившемся с Дугалдом, – бедная девочка!» А между тем его ждала статья о галлюциногенных грибах в «Journal de Mycologie». Это была еще одна из тех не имевших особого значения вещей, занимавших, однако, свое место в общей структуре жизни. Вспомнились строчки одного из небольших и всегда странных стихотворений, которые писал старый Раджа.
Все сущее к другому равнодушно, не сочетаемо и не совместимо, но составляет целостность оно, не ведая, что тем творит Добро, что бесконечно и безмерно, столь быстротечно и неуловимо, хоть в вечности пребудет дольше любого трепетного Божества на небе.
Дверь скрипнула, и мгновение спустя Уилл услышал чьи-то легкие шаги и шелест юбки. Затем рука легла ему на плечо, и женский голос, глуховатый, но мелодичный, спросил, как он себя чувствует.
– Я чувствую себя скверно, – ответил он, не открывая глаз.
В его словах не слышалось жалости к себе, призыва к сочувствию, – это была всего лишь раздраженная констатация факта стоиком, которому до смерти надоело разыгрывать фарс бесстрастности, и он зло произнес слова правды:
– Я чувствую себя скверно.
Рука прикоснулась к нему снова.
– Я – Сузила Макфэйл, – произнес голос. – Мать Мэри Сароджини.
С неохотой Уилл повернул голову и открыл глаза. Взрослая, более темнокожая версия Мэри Сароджини сидела рядом с его кроватью, улыбаясь ему с дружеским участием. Улыбнуться в ответ стоило бы ему чрезмерных усилий, и он ограничился простым:
– Здравствуйте.
Натянул простынку чуть повыше и опять закрыл глаза.
Сузила молча смотрела на него – на эти костлявые плечи, на ребра под кожей, чья нордическая бледность представлялась ей, жительнице Палы, столь необычно хрупкой и уязвимой, на слегка опаленное солнцем лицо, черты которого были так ярко выражены, как резьба по дереву, которую следовало разглядывать с некоторой дистанции, резко очерченные, но в то же время чувственные. Но более, чем лицо, ее мысли занимал сейчас сам этот человек, напуганный и оставленный на волю страданиям.
– Мне сказали, что вы из Англии, – произнесла она через некоторое время.
– Мне плевать, откуда я, – пробормотал Уилл еще более раздраженно. – И мне до лампочки, куда я отправлюсь дальше. Из одного ада в другой.
– Я бывала в Англии сразу после войны, – продолжала она. – Еще студенткой.
Он хотел бы не слышать, но уши не снабдили веками, и избежать навязчивого голоса не было никакой возможности.
– Со мной на факультете психологии училась одна девушка, – говорила она. – Ее семья жила в Уэльсе
[13]. Она пригласила меня погостить у них в первый месяц летних каникул. Вам знаком Уэльс?
Разумеется, он хорошо знал Уэльс. Зачем она лезла к нему со своими вздорными воспоминаниями?
– Мне очень нравилось гулять там у воды, – продолжала Сузила, – любуясь через ров собором…
И думать, пока она вспоминала собор, о Дугалде на пляже под пальмами, о Дугалде, дававшем ей первые уроки альпинизма. «Тебя держит веревка. Ты в полной безопасности. Ты никак не сможешь упасть…» «Никак не сможешь упасть», – с горечью повторила она про себя, но потом очнулась: здесь и сейчас ей предстояла работа. Она посмотрела еще раз на четко обрисованные черты исцарапанного лица человеческого существа, которое испытывало муки.
– Как это было красиво, – снова заговорила она, – и как чудодейственно спокойно!
Голос, как послышалось Уиллу Фарнаби, стал еще более мелодичным, но странным образом доносился теперь словно издали. Быть может, поэтому его уже не так бесило ее непрошеное вторжение.
– Такое необыкновенное чувство умиротворения. Шанти, шанти, шанти
[14]. Умиротворение, которое не постичь одним лишь умом.
Голос теперь перешел почти в пение – в пение, которое, казалось, лилось из какого-то другого мира.
– Я могу закрыть глаза, – мелодично декламировал голос, – могу закрыть глаза и увидеть все с удивительной ясностью. Могу видеть собор во всей его огромности. Он ведь был намного выше любых деревьев, окружавших дворец епископа. Могу видеть зелень травы, и воду, и золотистый отсвет солнца на камнях, и косые тени между контрфорсами. И вслушайтесь! Я могу слышать колокола. Колокола и галок. Там в колокольне всегда собиралось множество галок – вы их слышите?
Да, он слышал галок, мог слышать их так же отчетливо, как возню попугаев на деревьях, росших за окном. Он был здесь и одновременно там. Здесь – в этой затененной душной комнате у самого экватора, но и там, под открытым холодным небом Мендипа, где галки кричат на колокольне собора, а звук самих колоколов затихает в зеленой тишине.
– А еще белые облака, – доносился голос, – и голубое небо в просветах между ними, такое бледное, такое неброское, такое изысканно нежное.
Нежное, повторил он, нежное голубое небо в те апрельские выходные дни, которые он провел там перед несчастным случаем – его женитьбой. Женитьбой на Молли. В траве росли маргаритки и одуванчики, а по другую сторону водной полосы возвышалась огромная церковь, словно бросая вызов хаотичному нагромождению облаков аскетической геометрией своей архитектуры. Бросая вызов бесформенности, но в то же время и дополняя ее, сосуществуя в полнейшей гармонии. Вот как должны были складываться отношения между ним и Молли – как они и складывались поначалу.
– И лебеди, – слышал он навевавший сон речитатив, – лебеди…
Да, лебеди. Белые лебеди, плывшие по зеркалу из нефрита и черного янтаря, – по живому зеркалу, поверхность которого колыхалась и подрагивала, отчего их серебристые отражения то навсегда распадались, то снова появлялись, растворяясь и опять сходясь в единое целое.
– Как несуществующие геральдические фигуры: слишком романтичные, до невозможности красивые. Но все же они существовали – реальные птицы в реальном месте. Они так близко ко мне сейчас, что я почти могу коснуться их, но одновременно такие далекие, в тысячах миль отсюда. На очень далекой глади воды, двигаясь, словно по волшебству, плавно и величаво…
Величаво, они плыли величаво – эти прекрасные создания с изогнутыми длинными шеями, разрезая воду, принуждая ее расступиться перед собой, оставляя позади стреловидный след. Он мог видеть их движение по темному зеркалу, слышать галок на башне, мог уловить сквозь гораздо более близкую смесь ароматов дезинфекции и гардений холодный, едва ощутимый запах тины готического рва в бесконечно далекой зеленой долине.