Повинуясь порыву, Дамиан спросил, кто из современных художников ей по-настоящему близок. Ответила она быстро, не задумываясь, словно это часть давно продуманного кредо:
– Бойс, Йозеф Бойс. Он самый крутой. Он сказал последнее новое слово в искусстве.
С некоторой досадой Дамиан осознал, что при имени Бойса ему мало что приходит на ум. Напряженно покопавшись в голове, он спросил:
– Бойс, кажется, работал в технике… жира и войлока?
Маргаритка посмотрела на него снисходительно:
– Да, но не только. Бойс работал над собой! Он сидел недели и месяцы на сцене с койотом.
Дамиан не нашел ничего умнее, как сказать:
– В больнице койоту не место.
– Знаю. В больнице я делаю, что меня попросили. Или я что-то делаю не так?
– Все так.
Интересно будет посмотреть вашу работу, когда все будет закончено, сказал Дамиан. Может быть, вы поедите как следует хотя бы дома, продолжал Дамиан, я еду сейчас на такси, могу вас подбросить. Нет, спасибо, отвечала она, мне нужно подышать свежим воздухом.
Они пошли в разные стороны. На улице было холодно: с Темзы налетал порывами ледяной ветер. Ветер развевал ее дурацкую одежду, ерошил серебристые волосы. Дамиан с трудом удержался, чтоб не побежать следом, не предложить ей плащ.
Квартира его находилась в Доклендсе, очень современная, со стеклянными стенами и с видом на новомодный деловой квартал Канэри-Уорф. Она была аскетичная и вместе великолепная. Диваны и кресла обтянуты черной кожей, столы и столики стеклянные, с блестящими хромированными элементами. Ковер – серо-стального цвета. Белые стены увешаны работами любимых абстракционистов: несколько авторских трафаретных отпечатков Патрика Херона периода 1970-х годов, оттиски работ Ноэля Форстера (сложные переплетения цветных лент, в итоге напоминающие витражные окна в соборе), авторский эстамп Давида Хокни с изображением цилиндров, конусов и кубов, репродукция «Улитки» Анри Матисса в раме. Еще он имел несколько великолепных шелковых корейских подушек, где в лоскутной технике изысканно сочетались чистые, яркие тона: зеленый, золотой, дивно розовый и голубой. Жил он один – с тех самых пор, как расстался с женой, с которой более не общался. При всем том полагал себя безнадежно и непоправимо женатым. Сам он себя определял как «бывший католик». Эта известная формула всплывала у него всякий раз, когда – бывало это нечасто – от него требовалось сказать о себе что-то личное, неформально описать свою суть. Тут можно было бы добавить кое-какие уточняющие наречия: «неизменно бывший», «истово бывший» и даже «неизбывно бывший». Его жизнь – включая отношение к браку – по-прежнему бежала, хотя и строптиво, в узких берегах его семейно-религиозного воспитания.
Мать, ирландка из Северной Ирландии, предназначала его в священники. Дамиан будет ее даром Господу, частенько приговаривала она; про старших же братьев Дамиана она решила, что один будет учителем, второй – политиком, членом какой-нибудь из республиканских партий. Так оно с ними и случилось, что доказывает могущество мягких материнских убеждений. Отец был школьный учитель, преподавал ирландскую литературу; он желал, чтобы Дамиан стал тем, кем ему самому не суждено стать, – настоящим ученым, высококультурным человеком, владеющим многими языками. И мать и отец желали сыну добра, и слово их для него значило много – ему хотелось умилостивить их обоих. Он начал изучать литературу в католическом Дублинском университетском колледже. Там он и повстречал свою будущую жену Элеонору, которая училась на актерском отделении, но актрисой – довольно известной телеактрисой – стала уже после того, как они разошлись. Элеонора была пай-девочкой и чрезвычайно волновалась – в те далекие дни, – как бы лучше предохраниться от беременности. Этим она измучила и Дамиана, который постоянно пребывал в состоянии возбуждения и неудовлетворенности. В результате они поженились, когда ей было восемнадцать, а ему девятнадцать. Сестра Элеоноры, Розалинда, годом моложе, не имела наклонностей к наукам и отнюдь не была пай-девочкой. Однажды на вечеринке она напилась – Дамиан как раз пребывал в состоянии печальной неудовлетворенности – и, оказавшись с ним вместе в каморке, куда они отправились за своими пальто, стащила вдруг с себя свитер и лифчик. Стояла с гривой распущенных волос, смотрела на него дикими глазами и хохотала, и казалось, что большие коричневые глаза двух ее больших веснушчатых грудей тоже смотрят на него с вызовом. Не торопись, делай все как надо – стала она ему говорить, хохоча, – не волнуйся, я не льдышка, в отличие от твоей женушки, и как только тебя угораздило на ней жениться, совсем, видать, неопытный. Дамиан со строгим видом заставил ее надеть лифчик и свитер, а она все продолжала смеяться… Через год ее не стало: погибла от кровотечения после подпольного аборта. До сих пор ему порой снились ее щедрые груди в созвездиях веснушек и храбрые, слепые, карие глаза ее сосков…
Веру в Господа он потерял, однако не вследствие смерти Розалинды. И не из-за того воздействия, которое оказала эта смерть на Элеонору (теперь жена вообще увиливала от любого соприкосновения с его телом, словно опасалась вреда или заразы). И даже не из-за гнева на Церковь – хотя действительно, думал Дамиан, какое Церковь имеет право вмешиваться в сугубо земные и притом вполне естественные дела людей? (Таким делом он считал контрацепцию, которую Церковь осуждала. А ведь люди, между прочим, не животные. Они растят потомство примерно треть своей жизни, и требуется им ровно такое количество детей, о котором они смогут достойно и ответственно заботиться. К сожалению, половая активность женских человеческих особей не носит периодического характера, в отличие от коров и сук. Женщины всегда способны к сексуальному возбуждению, если, конечно, сама способность к возбуждению не отсутствует, как это имеет место в случае его жены. Отсюда следует, что предохраняться от беременности вполне естественно.) Веру он потерял после того, как ему было виде́ние.
Видение, в некотором смысле, не отличалось большой оригинальностью. Дамиану явился Христос на кресте, однако явился не как откровение, а в результате сверхпристального разглядывания деревянного распятия в местной церкви. То было самое обычное раскрашенное скульптурное распятие, ни хорошее, ни плохое, самое что ни на есть посредственное по исполнению, типичный ширпотреб. Человеческое тело неприятным способом подвешено на гвоздях, пробитых сквозь ладони, причем кисти рук не выражают ни муки, на напряжения, но зато широко распростерты, как бы одаривают благословением. Дамиан подумал: с точки зрения анатомии изображение недостоверно, ведь еще задолго до кончины должны были под воздействием веса если не порваться, то разодраться сухожилия. На иных распятиях ноги имели под собой некую опору, на этом же они были скрещены и неправдоподобно прибиты большим гвоздем сквозь две щиколотки сразу. Неизвестный скульптор-художник попытался, впрочем, изобразить мышцы груди, рук, бедер как бы судорожно сведенными от боли. Глубокая рана под сердцем казалась натуралистично влажной в месте входа копья, нереалистичная, неподвижная нарисованная кровь стекала из раны затейливыми ручейками, которые кому-то доставило удовольствие подробно изобразить. Однако на набедренной повязке, тщательно маскировавшей половую принадлежность распятого, не было пятен крови. Лицо стилизовано: вытянутое, смазанное, без резких черт, унылые веки закрыты, словно во сне, рот слегка приоткрыт, но зубов не видно. Еще некоторое количество крови художник тонкими струйками пустил из-под когтей тернового венца, кровь терялась в густых, косматых волосах. Плоть, мертвая или умирающая – эта скульптура попросту недостаточно хороша, чтоб точно установить состояние плоти, – имела сливочный оттенок с розовыми акцентами. Дамиан подумал: я принадлежу к вероисповеданию, в котором поклоняются образу мертвого либо умирающего человека. И внезапно осознал, что не верит – и никогда не верил, что телесная смерть того самого человека на кресте сделалась обратимой или что этот человек вознесся на небеса; нет вообще никаких небес: сколько б ни пытались люди их описать, из этих жалких попыток лишь становилось ясно, что мы не можем небес вообразить и, соответственно, они не могут обладать привлекательностью будущего, к которому нужно стремиться. Ему никогда не встретить там Розалинду, и, по правде сказать, он был бы и не рад такой встрече. Он не верит, что одна, пусть и столь знаменательно-неприглядная, смерть на кресте могла победить все грехи и беды человечества: неистовость Розалинды, обструкционизм и неуступчивость церковников, смерть дедушек от взрывов бомб в военное время (с отцовской стороны) и в мирное (с материнской). Неужели он когда-то в это верил? Он попытался нащупать в своем прошлом воспоминание о вере, о состоянии веры и вдруг с ужасом ощутил у себя за спиною как бы огромный гудящий холодильный короб, в котором в промежуточно-замороженном состоянии – ни мертвая, ни живая – по-прежнему хранилась эта самая вера! Его человеческая спина так и согнулась, сгорбилась под весом оседлавшего его холодильника.