Сесть некуда, она стоит в проходе между рядами магазинов, перебирает содержимое сумочки, в отчаянии выкладывает все на пыльный пол, хотя уже давно поняла, что пропажи там не найдет. Что ж, нужно подобрать все, что осталось. Нет и авторучки, подарка Ролло на двадцатую годовщину свадьбы. И вот Дафна уже бежит, все быстрее и быстрее, чулки начинают протираться, на пятках появляются дырки, да такие большие, что в конце концов капрон разрывается напрочь – сморщенными обрывками чулки ползут вверх по ногам, как будто отслаивается кожа. Она смотрит на часы: дамы уже уложили покупки в чемоданы, вкусно отобедали и вот-вот поедут в аэропорт. Как же хочется в туалет, но нужно идти, идти вниз, ведь вход внизу.
И вот Дафна все спускается и спускается и так узнает, что под землей у торгового центра этажей, верно, столько же, сколько их простирается в небо, и у всех в недрах – одинаковые витрины-пещеры, нефрит, золото, серебро, шелк, лак, часы, ткани, бонсаи, маски, куклы. Лифты, которые должны ехать вниз, едут только наверх. На лестницах нет окон – первый этаж невозможно найти. А самолет с директорами «Дулиттл Вентус Квиэтус» и их женами – а может, и без жен – уже взлетел. Она заходит еще в одну уборную из бетона и нержавеющей стали, а выйдя оттуда, решает взглянуть на часы, на их зловещий, стремительный циферблат. Но перед глазами – лишь круглый отпечаток на розовой, блестящей от пота, сжавшейся коже. Часов тоже нет! У нее вырывается слабый стон, еще и еще, она пытается кричать. Но никто ее как будто не слышит и не видит: ни идущие мимо покупатели – то ли музыка из плееров их оглушила, то ли за приличиями прячутся, то ли чужака боятся, – ни владельцы магазинов, поглядывающие из своих клетушек.
Но от крика должен быть толк. Она кричит, снова и снова, кричит в многолюдную, суетную тишину. Мужчина в коричневой спецодежде приводит полицейского в защитном шлеме, с автоматом и дубинкой.
– Пожалуйста, помогите, – просит Дафна. – Я англичанка, меня ограбили, мне нужно попасть домой.
– Документы, – требует полицейский.
Она заглядывает в задний карман сумочки. Паспорта тоже нет. Ничего нет.
– Украли. Все украли, – объясняет она.
– Таким, как вы, – говорит полицейский, – здесь не место.
И она видит себя его глазами: растрепанная курица, грязная, лохматая побирушка, прихватившая чужую сумку с покупками.
– Муж будет меня здесь искать, – говорит она полицейскому.
Если подождать, если остаться здесь, Ролло придет – так она думает. Должен прийти. А перед глазами картина: она среди никчемного люда, за чисто выметенной, нейтральной полосой. Без защиты.
– Я отсюда никуда не уйду, – говорит она и с трудом усаживается на пол; выходить наружу нельзя ни в коем случае.
Полицейский тычет в нее дубинкой:
– Вставайте, вставайте.
Сидя, она чувствует себя увереннее.
– Если потребуется, я останусь здесь навечно, – говорит она.
А сама даже вообразить не может, что кто-то придет. Что удастся ей выбраться из этого торгового центра под названием «Счастливый случай».
Иаиль
Хорошо помню: я закрашиваю, закрашиваю страницу тетради по Священному Писанию, а миссис Ходжез говорит: «Молодец, Джесс; чудесный цвет». Если получить пять пятерок подряд, тебя лично поздравит директриса, а у меня уже четыре; хотя, по нашему общему суждению, Священное Писание не в счет: это ведь не английский, не история и не естествознание. Ах, какой цвет, настоящая киноварь, я все гуще и гуще заполняю страницу. У меня отличный набор карандашей, штук двадцать пять, включая довольно редкие оттенки розового и бирюзового. Телесный цвет получается недурно, хотя рисую я так себе. Вот и сейчас лицо Иаили я закрыла платком, а лучше всего вышла ее рука, молот, кол от шатра и хлынувшая из-под кола кровь – огромное алое полотно, которое распростерлось по простыне или покрывалу на диване, где лежит мужчина, рекой течет по полу шатра и разбегается по рыхлой серой странице разлинованной тетрадки. По-моему, тогда у меня даже не возникло вопроса, зачем задали нарисовать картинку на этот весьма странный сюжет… Нет, не возникло. И непонятно, почему этот рисунок запомнился из всей тетради больше остальных. Я, например, не помню, за что получила первые четыре пятерки, и даже не скажу сейчас, на что в итоге оценили мою версию кровавой и ловкой расправы над Сисарой. Я не пыталась произвести на миссис Ходжез особенное впечатление; она и верующей-то не была: просто учительница истории, которой выпало вести Писание. Его в основном так и преподавали – по очереди, перекладывая друг на друга, как нудную обязанность, и серьезных педагогов на этот предмет не ставили. Правда, от большинства учительниц того времени (начало 50-х) миссис Ходжез отличалась наличием мужа. А еще у нее была копна длинных вьющихся темных волос, красные губы и лихие остроносые туфельки на высоких каблучках, которыми она выцокивала по классу. Для работы в нашем старом, почтенном женском заведении лет ей было маловато. К числу хороших преподавателей она не принадлежала: я б ее лучше запомнила. И хотя я не помню ни слова из того, что она нам рассказывала, практически уверена, что она никак не объяснила, зачем читать об этом на редкость отталкивающем и с нравственной точки зрения довольно двусмысленном событии, да еще и рисовать его. И все-таки в память почему-то запало, как я своим хорошим карандашом распускаю по плохой бумаге потоки красного. Однажды мы с Джедом, нашим оператором, обедали на студии в Брюсселе, и я вспомнила тот школьный эпизод. Мы обсуждали, как в сознании сосуществуют два хранилища прошлого. В одном – важные события, которые нельзя не помнить: рождения, свадьбы, похороны, поездки, удачи и неудачи; в другом – удивительно сочные, подробные, но бестолковые сценки, которые невесть почему не идут из головы. Когда я рассказала про случай с Иаиль, оператор, лет тридцати с небольшим, посмотрел даже сочувственно: какая же я старая, если с таких древних пор у меня остались воспоминания. Маленькие, яркие и недосягаемые, словно миниатюры в иллюминированной рукописи. От этой жуткой истории его передернуло. (Семья у него совершенно не религиозная, и Библию, наверное, он ни разу в жизни не открывал.) Но мне, сказала я, эпизод запомнился не дикой аморальностью. Мне, сказала я, запомнилось, с каким восторгом я плескала по бумаге красным. Как в той рекламе «Оранжада», где у нас камера наезжает, наезжает, наезжает на красный апельсин: долька, а в ней – прижатые друг к другу влажные соковые мешочки, словно брызжущие кроваво-алым. Да, в Армадейлской школе (входившей в Трест частных дневных школ для девочек) особенно пощекотать чувства было нечем.
В общем, тогда я в очередной раз задумалась об Иаили и Сисаре. Вот именно из-за всех этих библейских историй, которые мы проходили в девять-десять лет, религия мне сегодня кажется вещью не только не заслуживающей доверия, но отвратительной и опасной. В том возрасте – по крайней мере, в нашей закрытой, престижной школе – мы уже читали отрывки из Шекспира, и даже если говорили – или делали вид, – что скучно, что нас не трогает, все равно – эти страстные, мятущиеся люди, эта мощь, эта музыка языка… Потом, повзрослев, мы понимали, что без Шекспира нас уже и представить нельзя. А вот от страниц Священного Писания веяло мертвечиной и пакостью. И задавали нам только рисовать картинки, сюжет за сюжетом: разноцветная одежда Иосифа, манна небесная, казни египетские, Иаиль и Сисара.