Его новое душевное неспокойствие передалось и Мэдди – она стала «капризной», хотя Джеймс и Диана старались избегать этого слова, ведь оно намекало на невозможное второе детство. «Дикая» – так называл ее состояние Джеймс. «Неугомонная» – это слово предпочитала Диана Фэби. Мэдди начала прятать и ломать все подряд. Он застал ее, когда она выкидывала доставшееся в наследство от его родителей столовое серебро: ложки, ножи, вилки, лежавшие в обитом бархатом черном футляре, летели один за другим в окно, и она с увлечением слушала, как звенит, ударяясь о тротуар, металл. В телевизоре телепузики ели странный розовый не то крем, не то йогурт, который выбулькивал им в мисочки бледно-лиловый автомат, и «тосты» с улыбающимися рожицами – эти тосты то и дело подкидывал им тостер; недоеденное же заглатывал заводной пылесос по имени Ну-Ну. От вида разбрызганного крема-йогурта Мэдди (розовый цвет она ненавидела) на мгновенье вспыхнула – и, всем назло, на ковре тут же оказались молоко и мед, детский крем и заправка для салата. А его «Гленфиддик» она вылила на коврик перед камином. Джеймс вдыхал аромат виски и вспоминал о Дидди, но разве от такого возлияния есть толк? И он купил еще бутылку. Запах не выветривался, мешаясь с призрачным дымом и пеплом горевшего в 1941-м Лондона.
Однажды ночью, уже после того, как он вроде бы угомонил ее, она встала с кровати, и все выходила из своей комнаты, и подвывала у него под дверью, а он пытался толковать шестую книгу «Энеиды». «Не могу, – говорила Мэдди. – Не понимаю!» Но что именно не могла и не понимала, ей было невдомек. Джеймс, о ужас, замахнулся было, хотел шлепнуть или даже ударить кулаком это постанывающее существо, но Мэдди отступила, что-то бормоча. А он веселеньким голосом произнес: телепузики, спать пора, и подтолкнул ее нежно в ее комнату, сунув в руки ей Дипси. Она бросила в него игрушку и, зло фыркая, отвернулась к стене. Он поднял Дипси за ногу и вернулся в Преисподнюю, в свои вечные сумерки. И, почти сам того не замечая, все терзал Дипси, выкручивая маленькое запястье, снова втыкая шпильки в махровый пухлый живот. От этого тихого выхода злобы никому нет вреда, говорил его разум, пусть лучше страдает игрушка.
Раздался звонок в дверь. Он выжидал, услышит ли Мэдди; если она проснется, он не откроет, это будет невыносимо. Но в квартире тишина. Еще один звонок. Третий. Он пошел вниз. Она стояла в дверях: темная женщина в красном шелковом платье – точно мак.
– Я пришла с дарами, – сказала она. – В знак благодарности. Разрешите войти?
– Извольте, – ответил он, слишком уж церемонясь. – И даже виски могу предложить, если пожелаете.
Он представил, как изящный носик морщится от запаха в комнатах.
– Вот, – сказала она, протягивая ему коробку шоколадных конфет «Черная магия», перевязанную тоненькой алой ленточкой. Конфеты из фильмов его молодости, которые каким-то образом сохранились до сих пор. – А это, – добавила она, поднимая другую руку, – ей. Я знаю, ей бы больше понравилась красная, По. Держите.
Он вдруг осознал, что Дипси и шпилька все еще у него в руке. По была завернута в целлофан, вот красивое слово, подумал он, тоже из прошлого, сродни диафану
[149], хотя на самом деле знал, что улыбается кукла из полиэтиленового пакета, перевязанного также алой лентой. Он отложил Дипси, принял оба подарка, оставил их на столе и ушел налить виски, помногу, со льдом и без.
– Не думал, что вы снова придете.
– За мной был должок. И у вас такая печальная жизнь, я подумала, вам будет приятно меня снова увидеть.
– Еще бы! Хоть я не надеялся.
Они сели и принялись говорить. Она то скрещивала свои длинные ноги, то ставила прямо, а Джеймс смотрел на ее лодыжки с большим удовольствием, но без вожделения. Он вспомнил, как Мэделин убегала от него среди вереска: все время оглядывалась, проверяла, что он не сильно отстал. Дидди вежливо расспрашивала Джеймса о нем самом и ловко обходила встречные вопросы о себе, а торфяной дух виски все щекотал его ноздри, и он рассказывал и рассказывал ей о своей жизни, о возвращенцах, которые населяли его жилище вперемешку с теми людьми и с теми предметами, что навыдумывала Мэдди, у которой крыша едет. Нас тут такая прорва, сказал он, столько неугомонных духов, как рой осенних листьев
[150], все заодно, но только мы двое из плоти и крови. Я вдруг мысленно переношусь в самое неожиданное время, в самые неожиданные места, которые уже давно не всплывали в памяти, а теперь вот всплыли.
– Например?
– Сегодня я вспоминал Алжир, как складывал в фанерный ящик апельсины и лимоны. Они были такие красивые – желтые, золотистые, блестящие, – и мы их тщательно отобрали, мы с арабом, положили в ящик со стружкой и забили крышку. А мой друг, он был пилот, привез их ей – такой сюрприз, в войну ведь невозможно было найти цитрусовые, а очень хотелось.
– И, открыв ящик, – продолжила Дидона, – она вдохнула полузабытый запах сока и масла, когда надорвешь на апельсине кожицу. И стала шарить рукой в стружке – так в аттракционе «Тяни на счастье» на деревенском празднике роются в коробке, пытаясь вытянуть что-то ценное. И когда она вытащила руку, все пальцы были в темно-зеленой пыли, цвет лишайника и плесени, хотя сам по себе и неплохой цвет. И она достала заплесневелый лимон в гнездышке из фольги, а под ним лежал апельсин, он просто рассыпался в красивую бледно-зеленую пыль, как гриб-дождевик. Она все доставала их, друг за другом, – пыль вилась кругами, – складывала их на газету, но ни одного хорошего так и не нашлось.
– Неправда. Она сказала, что это был сундук с сокровищами – ларец наслаждений. Она сказала, что они были невероятно вкусные. Что берегла и смаковала каждый.
– Она всегда умела врать. А вы это всегда знали. Задумка была прекрасная. Но фрукты испортились, пока самолет стоял на аэродромах и в летных ангарах. Просто заплесневели. Но сам подарок… она его оценила.
– Откуда вы это знаете?
– А вы не догадываетесь?
– Я старый человек. Я схожу с ума. Вы призрак.
– Дотроньтесь до меня.
– Я не смею.
– Дотроньтесь же.
Он встал, пошатываясь, и пересек пространство, бурлящее между ними. Кончиками пальцев он коснулся шелковистых волос, а затем, с целомудренным ужасом, теплой молодой кожи на ее руке.
– Осязательно, – сказал он, выцепив из гудящей головы странное, мало кому внятное слово.
– Ну вот видите.
– Я не вижу. Я лишь верю, что верю в то, что вы есть, – сказал он. – Что еще вам известно? Из того, что я мог бы знать, но не знаю.
– Садитесь и слушайте.
– Она часто говорила, что Гитлер загубил дни ее юности и спокойные дни замужества, что из-за войны она так и не завела ребенка. И вообще, у нее было столько тревог, всегда что-то было не так, она вечно металась – с чего ей было быть довольной своей жизнью? Она мучила и мучила себя этими мыслями, в особенности когда выдавались спокойные дни, которые спокойными ей просто казались, ей ведь чудились беды и муки. Вот если представить, что тарелка макарон с сыром на кухонном столе – это иллюзия, то волнующих эмоций она, наверно, вызовет больше, чем когда она просто стоит перед тобой настоящая, этаким воплощением неизменного и унылого твоего бытия.