Огорчало лишь, что в хаосе потерял верного дружка Коку Куренного, его не вызволил. Позднее лишь прознал, что Коку и ещё шестьсот пленных из Киева интернировали в Германию. Ну, слава Богу, хоть жив остался!
Из Киева под видом солдата, возвращающегося из немецкого плена (документами и одеждой тоже Юрий Ильич, спаситель, помог) пробрался Родя на Юг. Здесь отыскал родственников. Дальних, правда, даже не кровных, но всё-таки. Оказался здесь Пётр Андреевич Вигель и его сын Николай, доводившийся сводным братом матушкиному деверю, и тётка Николая, Рассольникова с мужем и дочерью. Седьмая вода на киселе, конечно, а не родня, но всё-таки и не совсем сторонние люди. С Петром Андреевичем нередко приходилось видеться в Новочеркасске. Старик квартировал у некой молодой вдовы, и Родя не без удовольствия пользовался всегдашним приглашением к обеду, пытаясь удовлетворить свой уже год не проходящий голод.
Думалось Роде, что уж теперь-то навоюется он! Наконец, вступил он в Добровольческую армию. Ждал, что теперь – на Москву! Большевиков бить! И опять насмеялась судьба. Командованию бойцов не хватало в тылу. Чтобы с разными более или менее крупными бандами бороться. И определи Родю в один из таких отрядов, оперировавших сперва против батьки Григорьева, а позже в районе Новороссийска, вдоль побережья, где участились вылазки «зелёных». Это тоже, конечно, дело было. Тоже – война. Но не та, о которой Роде мечталось. Гонялись, как проклятые, за какими-то бандитами, а их всё больше и больше становилось… Наконец, добился зачисления во второй кавалерийский полк. Но – запоздало. Уже никуда не наступала Армия, а стремительно катилась назад. Не удержали даже Ростова…
Так и оказался вольноопределяющийся Родион Марлинский в Новороссийске, в котором мыкался неприкаянно уже несколько недель. Одна радость была: приехала матушка и Юрий Ильич. Покуда работали они в Ростове, лишь раз и повидаться удалось – Родя нарочно отпросился у командира. А теперь, как прежде в Киеве, вместе собрались. Только, кажется, не исчерпывалось сходство лишь этим обстоятельством, но ожидала Новороссийск участь Киева.
Покуда не отправляли на фронт, Родя взялся помогать матери. Комитет Красного Креста отчаянно нуждался в рабочих руках. Хоть чем-то бездарно проходящее время заполнялось. Беспокоился Родя, глядя, как выбивается из сил мать. Ведь не такая уж и сильная она. Не захворала бы… А с другой стороны, если уж ужасы красного террора в Киеве пережила, так теперь навряд ли тяжелее ей. Мать очень усталой казалась, но мало постарела за этот год. Моложавая, привлекательная женщина. И даже что-то девчачье есть в ней. Вон, косынка на бок сбилась, и чёлка белокурая на лоб спадает. И такая мягкость в лице…
До вокзала доехали в молчании. По дороге пытались прицепиться к повозке двое мародёров, один даже попытался ухватить лошадь под уздцы. Но вид направленного по их адресу револьвера заставил мерзавцев улетучиться. Матушка восприняла этот инцидент спокойно. Так погружена она была в свои заботы о страждущих, что всё прочее очень мало тревожило её. У вокзала приободрилась, собралась с силами и снова взялась за работу: кормила, лечила, утешала. Когда окончилось всё, уже на обратном пути сказала горестно:
– Сколько же страданий вокруг! Верно говорят – горе, как море. Не исчерпать, не осушить… Что со всеми ними будет? Кто о них позаботится?
– Если бы половина из них вместо того, чтобы дожидаться красных во всех городах Юга, пошли бы на фронт, то ничего этого не было бы, – хмуро отозвался Родя. – Даже среди этих беженцев есть немало людей, годных для ношения оружия.
– Ты говоришь, как Пётр Андреевич.
– Я согласен с ним.
– Какой же ты стал взрослый… – мать грустно улыбнулась, погладила Родю крупной, натруженной ладонью по выбившимся из-под фуражки волосам.
Доставив матушку в целости и сохранности до питательного пункта, Родя пошёл к набережной. Идти «домой» ему не хотелось. «Домом» теперь являлась одна единственная комната в чужой, забитой такими ж беженцами, людьми. Комната разделялась надвое ширмой, и жили в ней четыре человека: Пётр Андреевич Вигель, его ростовская хозяйка Наталья Фёдоровна, женщина, страдающая тяжёлой формой неврастении, сам Родя и мать, впрочем, лишь изредка добиравшаяся до этого уголка.
На Серебряковской повстречал товарища и однополчанина, вольноопределяющегося Саволаина. Иван тоже был родом с Украины. Со скамьи харьковского университета окунулся в белую борьбу, сражался в рядах Добровольческой армии. Их было пятеро братьев – Саволаиных. И ни один не отклонил выпавшего жребия. Ни старшие – офицеры-михайловцы, ни младшие, такие же вольноопределяющиеся, как Иван. Ивану шёл двадцать первый год. Стройный, худощавый молодой человек с продолговатым, бледным лицом и тёмными, печальными глазами, он был проникнут религиозным ощущением длящейся борьбы. Родя знал, что Саволаин – поэт. Что ещё до войны его стихи бывали на страницах губернской газеты. Но Иван отчего-то не читал своих стихов. Быть может, не та ещё степень товарищества была меж них, чтобы поверять сокровенное.
Обрадовался Родя встрече. Пошли по запруженной улице, обсуждая последние безотрадные вести с фронта, переживая, что зачем-то их не отправляют туда, а держат в этом превратившемся в ночлежку городе. Валила нескончаемым потоком толпа. В ней немало было состоятельных господ и нарядно одетых дам. Процокала каблуками мимо одна, в мехах, шлейф духов позади оставляя. А с нею рядом – полковник. Тоже не в отрёпьях, осанистый… Иван ненавистно посмотрел им вслед:
– Предатели… – процедил срывающимся голосом. – Из-за таких, как эти подлецы, сейчас гибнет армия! Лучшие гибнут! Те, которые свою верность России запечатлели кровью.
– Иногда очень тянет приложиться к какой-нибудь из этих рож, – согласился Родя. – То же самое было в Киеве перед приходом Петлюры. Мне даже кажется, что это те же самые рожи.
– Вечно повторяющаяся подлость!
У стены дома, затиснутый снующими людьми, сидел безногий офицер со знаком Первого Кубанского похода на груди. Перед ним лежала фуражка, в которую изредка бросали какую-то мелочь.
– Посмотри! Посмотри! – нервно говорил Иван. – Наши газеты регулярно сообщают, что то там, то здесь покончил с собой офицер-первопоходник. Покончил из-за того, что ему не на что было жить! И этот закончит так же, не вынеся унижения! А эти! – взмахнул рукой, – жируют по ресторанам и думают, как спасти свои бриллианты! Все эти умершие от забвения и унижения герои – на их совести! Это они – убийцы! – закурил папиросу, пошёл вперёд, задавливая рвущиеся эмоции.
Родя пошарил в кармане, нашёл какую-то мелочь и, подойдя к инвалиду, положил их в его фуражку. Тот посмотрел на него страдальческим взглядом и быстро отвёл глаза, затуманившиеся слезами.
– Простите… – сказал Родя, чувствуя себя чем-то виноватым перед этим героем. Его терзал стыд. Стыд за то, что такое положение людей, отдавших всё во имя спасения Родины, возможно. За то, что правительство не сумело хотя бы их-то, героев, оградить от беспросветной нищеты и унижения. За то, что толпа сытых и хорошо одетых бездельников, проходит мимо, и слёзы героя не трогают их окаменевших сердец. Да они и не видят их! Они не смотрят в его сторону, чтобы не портить расположения духа, не будить совести! А если бы только посмотреть им в его жгучие глаза! Или не проняло бы?.. Нельзя, невозможно одолеть врага при таком отношении к героям… Этот безногий офицер был не первым, которого Родя видел с протянутой рукой. И каждый раз, кладя милостыню этим людям, он стыдился самого себя. Стыдился того, что обут, одет и здоров. Того, что имеет пищу тогда, когда они не имеют ни крохи. Того, что не может дать, сделать большего. И опускал глаза, и спешил уйти. И сейчас поспешил.