Вдруг вагон его бумаги бесследно исчез со склада «Советского писателя». Я помчался к директору издательства Владимиру Николаевичу Еременко, между прочим, отцу моего давнего товарища прозаика Володи Еременко, но руководитель лишь развел руками, мол, бардак в стране, и в знак дружеского расположения напоил меня чаем с сушками. Деньги за бумагу Жоре, конечно, вернули, но исходя из госцены, а это на порядок меньше потраченных средств. Понятно, что такие издательства, где бесследно пропадают вагоны, где не понимают своей выгоды, не могли соперничать с нарождающимися частными предприятиями.
Скромный офис «ОЛМА-Пресс» размещался возле метро «Менделеевская». Самое большое помещение было отведено под стильно обставленный кабинет главного редактора. Олег Ткач, обладатель черного пояса карате, подтянутый, пружинистый, ходил беспрерывно из угла в угол и вел с авторами высокоинтеллектуальные беседы о жизни, Отечестве и творчестве, заканчивавшиеся обычно вопросом о размерах гонорара. Когда называлась сумма, Ткач лучезарно улыбался, просил подождать пять минут и скрывался за смежной дверью. Там в небольшой спартанской комнате с зашторенными окнами сидел за пустым столом Узун, бывший десантник, массивный, как забывший диету боксер-тяжеловес. Перед ним лежал большой калькулятор с разноцветными клавишами. Олег сообщал ему запрошенную сумму, Володя хмурился и стенобитными пальцами тыкал в крупные кнопки, что-то складывая, вычитая и деля, потом хмуро смотрел на полученный результат и говорил: «да» или «нет». В зависимости от этого Ткач, вернувшись к автору, подтверждал условия или продолжал вести высокоинтеллектуальную беседу до тех пор, пока писатель не соглашался на более скромные условия оплаты.
В «ОЛМА-Пресс» меня привел Александр Гурвич, впервые выпустивший «Козленка» в свет в своем издательстве «Ковчег». Он вступил в партнерские отношения с Узуном и Ткачом, после чего разочаровался в книжном деле и бросил это занятие. А Гурвичу рекомендовала мою рукопись, если не ошибаюсь, Алла Шевелкина, переводчица с французского языка. Она в свое время способствовала выходу во Франции в издательстве «Ашет» моей повести «Парижская любовь Кости Гуманкова», имевшей там успех. В связи с этим «Ашет» заказал мне новый роман и выдал под чернильницу аванс – шесть тысяч франков, – деньги по тем временам огромные, во всяком случае, для меня. На пятьсот франков (чуть меньше ста долларов) можно было всей семьей нормально жить месяц, даже два. Для сравнения: за 500-страничный том избранного издательство «Республика» в 1994 году заплатило мне всего сто долларов.
Помню, передав от французов двенадцать больших бумажек с портретом Делакруа, Алла, смущаясь, попросила у меня в долг три тысячи франков: мол, начала ремонт в квартире и не рассчитала. Я, разумеется, выручил, а она, совсем уж смутившись, сказала, что больше десяти процентов мне дать не может. «Каких процентов?» – не понял я. «Ну как же… Если бы ты положил деньги в банк, то получал бы до 17 процентов годовых, а я могу дать тебе только десять». – «Алла, ты спятила! Какие счеты между друзьями?! Ты же не берешь с меня за посредничество с французами. А могла бы…» – «Не могла…» – тихо ответила она. Мы стояли и смотрели друг на друга, как два советских ископаемых в предчувствии неумолимо надвигающегося ледникового периода, который скоро изменит все – и фауну, и флору, и даже границы континентов…
Итак, получив аванс, я уехал в Дом творчества «Переделкино» и плотно сел за «Козленка…», испытывая то подъем, то апатию, то отвращение к написанному. О том, как рукопись чуть не канула в электронную прорву, я рассказал выше. Еще раз спасибо моему другу Гене Игнатову, теперь, увы, уже покойному. Каждый литератор, если он, разумеется, не графоман или изготовитель чтива, ставит перед собой, садясь за письменный стол, какие-то задачи. Я не исключение. Во-первых, мне всегда хотелось написать вещь в духе Ильфа и Петрова, плутовской, сюжетный роман, настолько насыщенный юмором и острыми словцами, что читать его можно, даже раскрыв наугад. Задача трудная, почти невыполнимая, но тот, кто ставит планку на полтора метра, никогда не перепрыгнет два пятьдесят.
Во-вторых, меня просто бесило то, что происходило в стране в целом и в нашей писательской среде в частности. Действительность напоминала шабаш местечковых недотыкомок. А как писатель может отомстить действительности? Только запечатлев ее во всей чудовищной красе. В-третьих, на смену безрезультатно насаждавшемуся соцреализму пришел столь же искусственно внедрявшийся постмодернизм, замешанный на тупом антисоветизме, свойственном потомкам пламенных революционеров. Все это я и попытался вместить в мое новое сочинение, которому дал подзаголовок «роман-эпиграмма». Это была пародия на постмодернизм, который сам формировался как пародия на прежнюю литературу. Никто не мог предположить, что пародия на пародию будет иметь такой читательский успех.
…Вечером стук машинок в номерах Дома творчества прекращался: компьютером тогда пользовались еще немногие. Писатели после ужина сходились выпить и поговорить о том, что творится в Отечестве и литературе. В те времена главной проблемой было не нарваться на паленый алкоголь. Знаменитая классификация Светлова больше не соответствовала жизни: наряду с хорошей и очень хорошей водкой появилась и плохая, даже опасная для жизни. Прозаик Михаил Попов, хлебнув зелья, второпях купленного на станции, потом неделю ходил по стенке, он почти утратил зрение. Пили, разумеется, в своем кругу, широта общения, когда деревенщик мог обнять кафкианца, осталась в недавнем прошлом.
Литераторы резко раскололись на либералов и почвенников, сторонников и противников Ельцина, причем разлом отчетливо прошел по «пятому пункту», так называли в советских анкетах графу «национальность». Были, конечно, исключения, но они погоды не делали. Вероятно, в пору исторических сломов и катаклизмов в национальных общинах срабатывает некий еще не изученный групповой инстинкт, импульс, определяющий выбор племенного пути. Видимо, такой же по сути импульс заставляет километровый косяк килек в океане внезапно развернуться и плыть в обратную сторону. Что там думала себе еще минуту назад каждая отдельно взятая рыбешка, куда собиралась плыть, уже не имеет никакого значения. Решает косяк.
И картина мира у каждого из обособившихся литературных групп была теперь своя. Помню, поднимаясь в номер, я встретил на лестнице Аллу Гербер, и она как бы в пространство, но так, чтобы я слышал, горько произнесла:
– Умер Бродский. Двадцатый век кончился.
В ответ я, тоже в пространство и тоже чтобы она слышала, ответил:
– А я думал, двадцатый век кончился, когда умер Шолохов…
Она посмотрела на меня как на дауна, попытавшегося выговорить слово «трансгенно-модифицированный». С тех пор мы никогда с ней не общались.
Вскоре Алла Шевелкина, близко дружившая с писателем Александром Кабаковым, вызвала меня на важный разговор и сказала примерно так:
– Юра, учти, в интеллигентных кругах тебя подозревают в ксенофобии. Это очень серьезно!
– Почему? Разве я хоть раз высказывал или писал что-то в этом роде?
– Нет, но ты все время подчеркиваешь, что ты русский, называешь себя патриотом и несешь в статьях Ельцина.