Закончив чтение, я пишу записку министру колоний, сообщая, что никаких комментариев у меня нет.
Кладу записку в лоток для исходящих. Откидываюсь на стуле и думаю о Дрейфусе.
Я стал преподавателем топографии в Высшей военной школе в Париже в тридцать пять лет. Некоторые друзья говорили, что я с ума сошел, согласившись на этот пост, будучи уже командиром батальона в Безансоне. Но я увидел возможности, которые дает эта работа: Париж, в конце концов, всегда Париж, а топография – основа основ военной науки. «Может ли батарея из точки А поразить огнем пункт N? Накроет ли батарея, находящаяся в точке G, своим огнем кладбище деревни Z? Можно ли разместить сторожевой отряд на восточной окраине N так, чтобы его не заметил вражеский кавалерийский пост в G?» Я учил слушателей измерять расстояния, считая шаги, – чем быстрее шагаешь, тем точнее замер, – проводить разведку местности с помощью мензулы или призматического компаса, набрасывать контуры холма красным карандашом, используя клинометр или ртутный барометр, оживлять набросок, примешивая зеленый или голубой мелок, соскобленный с карандаша, в подражание тонкому акварельному слою, применять карманный секстант, теодолит, эскизный угломерный круг, делать точные наброски с седла под огнем противника. Среди моих слушателей был и Дрейфус.
Но, как ни пытаюсь, я не могу припомнить нашу первую встречу. Неделю за неделей смотрел я с кафедры на все те же восемьдесят лиц и только постепенно научился отличать Дрейфуса от остальных: тонкое, бледное, близорукое лицо в пенсне. Ему едва ли было за тридцать, но он казался гораздо старше своих ровесников из-за образа жизни и внешности. Он был мужем среди холостяков, человеком со средствами среди живущих от жалованья к жалованью. По вечерам, когда его товарищи отправлялись выпивать, Дрейфус возвращался домой, в свою уютную квартиру к богатой жене. Он был тем, кого моя мать назвала бы «типичный еврей». Под этим она имела в виду «новые деньги», бесцеремонность, карьерный рост и стремление выставлять напоказ свое богатство.
Дрейфус дважды пытался пригласить меня на приемы: в первый раз на обед в его квартире на проспекте Трокадеро, а во второй – на то, что он назвал «стрельбы на высшем уровне», в арендованном им тире близ Фонтенбло. В обоих случаях я отказался. Он меня не очень интересовал, в особенности после того, как я узнал, что остальная часть его семьи предпочла остаться в оккупированном Эльзасе, а его деньги пришли из Германии – деньги на крови, подумал я. В конце одного семестра, когда я не поставил Дрейфусу высший балл по картографии, которого он, по его мнению, заслуживал, он пошел на открытый конфликт со мной.
– Я вас чем-то обидел?
Что в нем было неприятное, так это голос: гнусавый, механический, со скрипучим отзвуком, свойственным мюлузским немцам.
– Вовсе нет, – ответил я. – Я могу вам прокомментировать мою отметку.
– Дело в том, что вы единственный из преподавателей, кто поставил мне низкий балл.
– Что ж, – сказал я, – возможно, я не разделяю вашего высокого мнения о ваших способностях.
– Значит, не потому, что я еврей?
Прямолинейность обвинения ошеломила меня.
– Я самым тщательным образом не позволяю моим личным предрассудкам влиять на мои суждения.
– Использование вами слова «тщательным» и наводит на мысль, что, вероятно, в этом все и дело. – Дрейфус оказался упорнее, чем можно было подумать. Стоял на своем.
– Если вы спрашиваете меня, капитан, – ответил я, – люблю ли я как-то особенно евреев, то честный ответ, я полагаю, будет «нет». Но если вы подразумеваете, что из-за этого я начну ставить вам палки в профессиональные колеса, то могу вас заверить: ни в коем случае!
На этом наш разговор закончился. После этого Дрейфус частным образом ко мне не обращался – никаких приглашений на обеды или стрельбы, на высшем уровне или какие-либо иные.
В конце третьего года преподавания моя тактика сработала – меня перевели из школы в Генеральный штаб. Даже тогда уже поговаривали о том, чтобы отправить меня в статистический отдел: топографические навыки – полезная основа для разведки. Но я изо всех сил противился переводу меня в шпионы. Поэтому меня назначили заместителем начальника Третьего отделения (подготовка и операции). И тут я опять столкнулся с Дрейфусом.
Те, кто оканчивает Высшую военную школу среди лучших, получают вознаграждение в виде двухлетней стажировки в Генеральном штабе – по шесть месяцев в каждом из департаментов. Моя работа состояла в том, чтобы руководить прикреплением этих стажеров, как их называют. Дрейфус закончил обучение девятым на курсе. А потому имел все права попасть в военное министерство. И мне выпало решать, куда его прикрепить. Он оказался единственным евреем в Генеральном штабе.
То было время растущих антисемитских настроений в армии, которые подстегивались ядовитой тряпкой под названием «Либр пароль»
[35], которая утверждала, что еврейские офицеры получают преференции. Хотя я и не чувствовал к Дрейфусу особой симпатии, но попытался защитить его от этой кампании. Мой старый друг Арман Мерсье-Милон, майор из Четвертого департамента (транспорт и железные дороги), был совершенно свободен от предрассудков. Я переговорил с ним. Поэтому Дрейфус с начала 1893 года оказался прикрепленным к Четвертому департаменту. Летом он перешел в Первый (администрация), в начале 1894 года – во Второй (разведка), а в конце того же года – в июле – перешел в мой департамент, в Третий, завершив свою ротацию в Генеральном штабе.
Летом и осенью 1894 года я почти не видел Дрейфуса – он часто отсутствовал в Париже, хотя мы вежливо кивали друг другу, сталкиваясь в коридоре. По докладам начальников его отделов я знал, что он трудолюбивый и умный, но сторонится общества – одиночка. Некоторые при этом сообщали, что Дрейфус холоден и высокомерен с равными и пресмыкается перед начальством. Во время визита Генерального штаба в Шарм он монополизировал за обедом генерала Буадефра и уединился с ним на целый час. Они курили сигары и обсуждали усовершенствования в артиллерии, к раздражению старших офицеров. И Дрейфус не предпринимал никаких усилий, чтобы скрыть свое богатство. У него в квартире имелся винный погреб, трое или четверо слуг, он содержал лошадей, регулярно охотился и купил бескурковое ружье от «Гинар и Сье» на проспекте Оперы за пятьсот пятьдесят франков, что в два раза больше месячного армейского жалованья.
Было что-то чуть ли не героическое в его отказе играть роль благодарного чужака. Но, оглядываясь назад, я понимаю, что вести себя так было глупо, в особенности в той атмосфере.
«Типичный еврей…»
«Операция „Благодетель“» на августовской жаре впадает в спячку. Эстерхази на улице Лиль больше не появляется. Шварцкоппен, видимо, уехал в отпуск. Немецкая квартира заперта на лето. Я пишу Буадефру в его нормандское имение – запрашиваю разрешение получить образец почерка Эстерхази: хочу проверить, не обнаружится ли совпадений с каким-либо клочком документа, добытого агентом Огюстом. Моя просьба отвергнута на том основании, что она может рассматриваться как «провокация». Если Эстерхази нужно будет удалить из армии, то, повторяет Буадефр, он хочет сделать это тихо, без скандала. Я обращаю просьбу к более высокой инстанции – военному министру, который относится к моей просьбе сочувственно, но не хочет идти против начальника Генерального штаба.