Лахов и сам не мог четко объяснить, почему он уехал с турбазы, почему так быстро расстался с Ксенией. Взял и уехал. Получилось это не совсем ладно, вроде неуклюжего бегства, но Лахов почувствовал, что надо было уехать, и он уехал. Все равно ничего доброго из разговора не получилось бы: Лахов был потерянно взволнован этой неожиданной встречей, теплым светом в глазах Ксении, больной своей виной неизвестно перед кем, быть может, перед своим прошлым — почему виной, что он сделал плохого? — но все равно виной, он чувствовал эту вину хотя бы потому, что когда-то, прежде, он думал жить только настоящей жизнью, а жизнь-то не всегда получалась настоящей. И за все это было больше всего неудобно перед Ксенией. И еще Ксения спросила:
— Алешка, а где Гошка? Ну Гошка, твой двоюродный брат.
— Кажется, он умер, — ответил Лахов.
— Как умер? И почему — кажется?
— Да вот… — Лахов посмотрел на Ксению и, стыдясь самого себя, беспомощно развел руками. — Как-нибудь я тебе обо всем расскажу, но не сейчас.
Лахов стал прощаться. Торопливо пробормотав, что он завтра приедет и непременно с утра и они вместе куда-нибудь съездят, он сел в машину.
— Хорошо, приезжай завтра, — сказала Ксения на прощание, и в ее словах Лахов услышал только то, что они и должны значить: приезжай, я буду тебя ждать. Ни обиды, ни даже скрытого недовольства не было в ее словах. Ксения не изменилась, она и прежде умела угадывать чужое настроение, умела угадывать и, главное, понимать.
Тяжелым темным пологом тучи прикрыли землю, отгородили ее от луны и звезд, не было сегодня и вечерней зари, и тусклый безвольный вечер рано налился чернильной темнотой. Лахов кинул в костер чуть ли не половину принесенных дров, и огонь загудел, заметался под ветром с новой силой.
Так что он знал в последние годы о Гошке, младшем сыне дяди Миши, который, чуть выпив, нередко говорил отцу Алексея:
— Знаешь, еще почему мне умирать страшно? Вот мы с тобой родственники. И знаем, что родственники. И всю мы свою родню знаем и помним. Случись что — один на один с бедой не оставят, свой своему поневоле друг. А мы умрем, наши дети друг друга знать не будут, растеряют всю родню.
Лахов, тогда еще совсем молодой парень, переглядывался с рыжим Гошкой, посмеивался над словами пьяненького дяди Миши, не верил ему.
А теперь Гошка умер, и он не знает даже, где он похоронен, да и о том, что братан умер, Лахов узнал случайно от людей, а те в свою очередь и сами еще от кого-то слышали. Лахов в смерть Гошки поверил легко. Все к тому шло. Лет пять как поехал-покатился Гошка под крутой уклон и докатился до пьяного бродяжничества.
В последние годы Гошка работал в таежной деревне на севере области то ли лесником, то ли кем-то в этом роде, в общем, был связан с лесом. Лахов приехал в эту деревню, соблазнившись обещанной Гошкой охотой и рыбалкой. Вот там-то он и встретил последний раз Ксению, молодую учительницу местной школы, свою знакомую еще по городу. Да, именно там он и видел ее в последний раз.
К Гошке Лахов приехал тогда в нелегкий момент: братан едва стал входить в жизнь после тяжелой беды. Он уже давно временами выпивал без меры, и в тот злосчастный случай напился, сел к своему собутыльнику на трактор и на вдрызг разбитой издерганной лесной дороге вывалился на гусеницу слепой машины. Гошке еще повезло: ему изжевало гусеницей лишь одну руку по локоть и врачи спасли его от болевого шока и гибельной потери крови.
Гошка повел гостя на недалекое озеро, богатое, по словам Гошки, окунем и щукой. К удивлению Лахова, однорукий Гошка довольно ловко настроил снасть для подледного лова и лихо потаскивал из лунки окуней.
Рыбалка у Гошки шла удачливо, его круглое рыжее лицо порозовело, голубые глаза стали веселыми и ласковыми, как в детстве. Рос Гошка застенчивым и ласковым, готовым к услуге, отзывчивым на веселое слово, наивно-романтически бредящим дальними странами и краями. И вот тогда, на подледной рыбалке, Гошка, уже обмятый и обломанный жизнью, узнавший, как неласково солнце в дальних чужих краях, однорукий, с первыми горестными складками на лице, от плохо скрытого удивления и молчаливой похвалы Лахова вдруг радостно засветился и стал походить на того прежнего Гошку, когда еще были живы его отец и мать.
— Я и сеть могу поставить, — сказал Гошка застенчиво. — Не веришь? А я точно, могу. Только вот зимой худо. Ты мне лунку пробурил — я и рыбачу. А чтоб самому… А на рыбалку тянет. Вот и хожу по старым лункам, которые другие рыбаки бросили, хожу, как голодная собака по помойкам. — Радостный всплеск в глазах Гошки стал таять. — Без руки — полчеловека.
— Да брось ты, — сказал тогда Лахов. — Считай, что тебе повезло, дешево отделался. Мог бы и совсем того…
— А ты знаешь, — сказал Гошка доверительно, — в больнице, особенно в первые недели, очень жалел, что оторвало мне не голову. Жить не хотел. Сам себя хотел убить, а сил не было, ослабел совсем, шевельнуться не мог. Веришь?
— Чего ж не поверить?
Покалеченный Гошка не мог больше работать в лесу и нашел себе посильное занятие — завхозом в школе. Назавтра, после рыбалки, Лахов пошел с Гошкой в школу и встретил Ксению, отрабатывающую после окончания университета установленные три года.
Воспоминания невольно потянулись к Ксении, но Лахов сделал над собой усилие и вернул воспоминания в прежнее русло: никогда, пожалуй, за всю свою жизнь он не подумал о Гошке вот так плотно и неотрывно, и потому хотелось додумать о нем — в будущей суете это вряд ли удастся — определить свою вину перед ним.
Вину? Это слово пришло к Лахову внезапно, словно из ничего, но тут же обрело силу и наполнилось смыслом. Вину! Чего уж там прятаться перед самим собой — вину. Так это называется.
Прав, оказывается, был дядя Миша, тысячу раз прав. Ведь знал же Лахов, что братан окончательно свихнулся, пошел бродяжить. Что сейчас-то после драки кулаками махать, но ведь мог же, мог он помочь Гошке, мог хотя бы попытаться помочь. Запоздало виделось: он садится на поезд и едет на ту северную станцию, куда, по слухам, перебрался Гошка из деревни. Находит на вокзальной скамейке опухшего небритого братана, ведет его в парикмахерскую, в баню, ведет его в привокзальный ресторанишко, устраивает добрый обед с выпивкой, столь необходимой братану в любой час, и, постепенно выведя его из похмельной многомесячной дурноты, привозит домой.
Но тут же с тоскливой жестокостью Лахов остановил себя: не мог он привезти Гошку к себе домой, не поняла бы его жена, не терпящая неудобств, исходящих от другого человека, готовая тогда любого и всякого со злой слезой обвинить в своих мнимых и настоящих болезнях.
Не мог. Это верно. Но ведь хоть что-то бы мог сделать? И не попытался и не помыслил даже. Да что там прятаться от самого себя: слишком занят был и о Гошке вспоминал но редкому случаю, мимолетно, без боли.
Но боль пришла. Пришла в этот темный и бесприютный вечер, пришла запоздало, когда уже ничего нельзя было изменить. Хотя — Лахов понимал это и сейчас — вряд ли что он мог изменить в пьяной Гошкиной жизни.