— То-то, — Алеха вылил в стакан остатки спирта. — А ты чего, Устя, на это скажешь?
Но Устя молча вышла за дверь.
У сватов, у тех тоже настроение неважное. Федоровна даже в телегу не села, пошла сразу домой. Глаза от Северьки спрятала, будто виновата в чем.
Сергей Георгиевич сердито крякнул, хлестнул коня.
— Не зная броду, не лезь в воду.
Северька промолчал. Неохота со стариком в разговор пускаться, душу бередить.
В этот день Северька остался дома. Не пошел ни к парням, ни на вечерку. Казалось: все знают о его позоре, смеяться будут. Не в глаза, так за спиной.
Перед вечером в избу ввалился Федька. Шумный, поворотливый.
— Тоскуешь? Плюнь. Лечить я тебя пришел.
— Где столько времени пропадал? В бакалейки бегал?
— Бегал.
Лечение у Федьки известное — выпивка. Сам достал стаканы из щелястого шкапчика, взял с полки хлеб.
— Устя тебя любит? Любит. Так мигни ей, и она убегом уйдет. Останется Алеха с носом. Ты только мигни. Устя девка решительная.
— Ладно тебе, — остановил друга Северька. — Помолчи.
— И помолчать могу, — охотно согласился Федька. — Только выпьем давай.
Федька плотно уселся за столом, опрокинул стакан, сочно захрустел соленым огурцом.
На краю стола показался крупный таракан. Непугливый, он, пошевеливая усиками, словно принюхивался.
— И тебе выпить хочется, — Федька согнул заскорузлый палец, щелчком сбил таракана.
— Тараканья у нас хватает, — голос у хозяина пустой. — Ночью аж шум на столе стоит.
— Да выпей ты! — вдруг взъярился Федька, увидев, что Северька все еще держит стакан в руках.
Северька выпил вино без удовольствия.
Федька посидел недолго. Обозвал друга бабой и ушел.
Тихо в доме, пусто. Отец с расстройства взял ружье и уехал стрелять жирных осенних тарбаганов. Когда за окном стемнело, в сенях послышались шаги. Кто-то чужой шарил дверную ручку.
«Еще кого черти несут», — подумал Северька без удовольствия. Дверь заскрипела, мигнул огонек лампы над столом.
— К вам сразу и не попадешь.
Устя! Вот ее-то Северька ждал меньше всего. Обида и радость хлынули в душу парня.
— Один сидишь?
— Один. С кем еще?
— Не рад вроде, что пришла.
Северька стоял перед гостьей растерянный, недоумевающий. Но вдруг сорвался с места — жалобно простонали половицы, — принес из кути еще одну лампу. Протер закопченное стекло, чиркнул спичкой. Но Устя дунула на огонек.
— Не надо. И одной лампы хватит. А еще лучше — впотьмах посидим.
Странный голос сегодня у девки.
Устя сняла лампу, висящую над столом, прикрутила фитиль. Острый огонек сник, налился желтизной. Из углов, из-за печки надвинулась темнота. Посветлели окна. Устя остановилась около окна, замолчала. Северька тоже не знает, о чем говорить: все вроде сказано, а других слов, к месту, нет.
— Да подойди ты, — снова услышал Северька незнакомый Устин голос. Парню вдруг стало жарко от этого голоса. Послушно он шагнул к окну, вытянул руки вперед, обнял Устю и тотчас почувствовал, как тяжелеет ее тело, как гулко стучит ее сердце.
…Они лежали на широкой деревянной кровати. Все происшедшее казалось Северьке горячим сном. Но это была правда. Рядом лежала Устя, белея в темноте телом, не скрывая, не пряча свою наготу.
— Что мы твоему отцу скажем?
— Моя забота, — Устя приподнялась на локте. — Лежи, молчи.
— Жена моя. Устя…
Удивительные слова. Устя обняла шею Северьки, прижалась головой к широкой груди парня.
Подходил к дому Федька, стучал в окно, кричал что-то пьяным голосом, но Устя, посмеивалась, закрывала Северькин рот ладошкой. Федька походил под окнами и ушел догуливать.
— Завтра снова сватов пришлю.
— Не надо пока. Глупый ты, Северюшка. Ты от меня и так никуда не денешься.
IV
Опять в Забайкалье пришла зима. Снова колется лед на Аргуни, замерзают на лету воробьи. Ревет ледяной ветер в голых сопках. Ветер уносит в овраги снег, оголяет землю, снова пришлось убирать сани под навес и ездить на телегах. Но за домами, у прясел, лежат громадные, серые, перемешанные с песком суметы снега.
Алеха Крюков сбился с ног. Хозяйство немаленькое, небедняцкое. А мужик в доме один. Устя, правда, во всем помогает. Но надолго ли? Вечерами по-прежнему крутится возле его двора Северька Громов, крутится, волк. Увести девку хочет. Увести, когда хозяйство на ноги становится.
Вчера ночью гудел над поселком ветер, выл в трубе, колотился в ставни. Утром вышел Алеха — весь двор забит снегом. В загоне для баранов — серый сугроб. А баранов и не видно, даже головы не торчат. Чуть не полдня вместе с Устей разгребали они снег, выкапывали овец. А их теперь у Крюкова с полсотни будет.
Хорошо стал жить в последние годы Алеха. И коней у него стало поболе, чем до революции. Лучшие — Каурка и конь, купленный на деньги того казака, которого свалил он метким выстрелом против своих ворот. Много теперь работы во дворе. Просыпается Алеха с первыми петухами и ложится далеко по темну. Спину разогнуть некогда. Работника бы со стороны прихватить, да нельзя. Новая власть, она на это косо смотрит.
— Что ты из себя жилы тянешь, надрываешься, — пробовала говорить Алехе жена. — Куды жадничаешь? Сыты, обуты, в достатке живем.
Но мужику эти слова не по нутру пришлись.
— Вот Колька вернется, еще не то сделаем. На тройке — все кони в масть — кататься будем. Сенокосилку купим. Как у Богомяковых была. Эх!
— Богомяков-то за границу убежал. Из-за своего богатства, — сказала Устя.
— Потому убежал, что был против Советской власти. А я за нее, за эту власть. У меня дети в партизанах были: Кольша и ты. Да и сам в стороне не сидел. Помогал, чем мог.
Николай приехал неожиданно. Даже для матери, которая ночами прислушивалась, не звякнет ли тяжелое кольцо у калитки, не заскрипит ли снег под знакомыми шагами. После обеда задремала мать, открыла глаза: перед ней Николай. В полушубке, в промерзших валенках. Стоит, улыбается. Живой, здоровый.
Крепко обрадовал Алеху приезд сына.
— Пойдут теперь дела. А то один, совсем избился.
Не успел Николай обогреться, как отец потащил его во двор хозяйством хвастаться.
За домом, под навесом от злого северного ветра, стояла пара тяжелых круторогих волов. Волы лениво и сыто пережевывали жвачку, роняли на землю светлые слюни.
— Видишь, каких красавцев добыл? А? — отец хлопает черного вола по могутной, в складках шее. — А когда я их купил, они еле копыта переставляли. Не волы — а балалайки.