Лахов выбрался из спальника и, поеживаясь от утренней байкальской знобкости, пошел к воде. Около кострища он остановился, вспомнил свои ночные слезы, бесприютное свое поскуливание, вспомнил все это без всякого стыда, хотя сейчас, солнечным утром, его тоска, его одиночество казались ему больше надуманными, чем они есть на самом деле. Все, или почти все, теперь так живут. Просто время пришло такое, что рушатся, распадаются большие семейные кланы на маленькие обособленные семьи. Да пожелай сейчас все родственники объединиться — ничего не получится, время такое. Время, и все тут. Есть у Лахова маленькая теорийка, так сказать, для собственного потребления, хотя и не совсем новая, которая как-то объясняла некоторые нелады человека с современностью: устройство мира, техника развиваются столь стремительно, что человек, его суть, его мироощущение никак не поспевают за этим прогрессом — да и несет ли стремительный прогресс человеку счастье, стал ли он за последнее столетие более счастливым? — вот и мается бедолага, словно у него одна нога много короче другой.
Днем Лахов, пожалуй, никогда бы не заплакал. Днем все чувства под привычным контролем рассудка, днем нет того страха даже перед небытием. А ночью… Самые чистые чувства — чистые в своем качестве — посещали Лахова во сне. Страх там был страхом, печаль печалью, а радость радостью. Давно, пожалуй, с самого детства, наяву он не испытывал светлой, охватывающей все его существо радости, как обрадовавшись чему-нибудь во сне. А проснувшись, долго еще оставался во власти этой радости и сожалел, что наяву с ним уже не может случиться такое.
Ночной ветер выдул из кострища почти весь пепел, оставив лишь почерневшие головешки, и Лахов подумал, что сейчас он их расколет топориком на мелкую щепу — лучшая растопка после бересты, — но тут же решил костра не разжигать, а сразу ехать на турбазу, к Ксении. К ней? Ну конечно же, к ней! Разве не она, Ксения, родственная ему душа, разве не у нее столь понимающий взгляд, столь добрый голос? Он обрадовался своему решению, обрадовался тому, что светлой и легкой надеждой всколыхнулась душа — и не во сне колыхнулась, а наяву, — и тут же забеспокоился, заторопился: а не обидел ли он вчера Ксению внезапным и необъяснимым своим отъездом, да и не поздно ли он вдруг едет к ней. Быть может, лучше всего, спокойнее, взять и махнуть в город, в привычную суету, в привычную жизнь и забыть об этой встрече? Ведь что там от себя прятаться: за последние годы он почти и не вспоминал о Ксении. Не до того было, некогда. Тут же он прогнал эту мыслишку, устыдился ее, с суеверной надеждой подумал, что судьба испытывает его и еще раз дает возможность вытащить счастливый билет.
Он торопливо сбросал в багажник разбросанные вокруг машины пожитки, сбросал как попало, словно он безнадежно опаздывал к назначенному часу, хотя о времени они совсем не договаривались, и было так рано, что летнее солнце еще только наливалось белой силой, а на западных склонах сопок все еще лежали густые тени. Сев за руль, он попытался себя успокоить, что Ксению он по-настоящему и не знает, он больше придумал ее себе, да и отзовется ли она на сегодняшний его призыв. Откуда в нем такая уверенность? Хоть и считал Лахов, что он неплохо разбирается в людях, но совсем недавно, да всего полмесяца назад, почти перед самым отъездом на Байкал ему представился случай усомниться в своих способностях. За эту поездку Лахов уже не раз вспомнил тот день.
* * *
Уж год он прожил в коммунальной квартире и думал, что соседей-то он хорошо знает, знает, кто чем дышит. И Феклу Михайловну, и медсестру Марину, и пенсионерку Нину Владимировну. Даже самый загадочный Павел уже не представлял загадки. Кухня-то общая. Но вот произошел любопытный случай, который в те суетные дни не особенно привлек внимание Лахова, а на досуге вспомнился, вспомнился по-особому.
В самой большой и солнечной комнате квартиры жила одинокая полнеющая женщина лет за сорок, все еще довольно красивая. Работала она где-то в столовой, была хорошо одета, при деньгах, жила открыто и, казалось, была довольна жизнью, как бывает доволен человек, живущий именно своей жизнью. Так, по крайней мере, думал Лахов об Ольге и думал, что она достигла в жизни всего или почти всего, к чему стремилась. Думал, да ошибался.
В тот субботний день Алексей ждал гостей, и хотя можно было по привычке обойтись на закуску плавлеными сырками и какими-нибудь консервами, но вся эта еда обрыдла до тошноты, и Алексей решил устроить «кухонный» день, приготовить домашний ужин. Он встал пораньше и сходил на базар до жары. Он любил вот такие ранние утра, когда улицы еще сохраняют ночную прохладу, когда асфальт влажен после поливочных машин, а воздух свеж и не пропитался еще пылью, когда хорошо и бодро шагается по этим улицам и когда кажется, что в твоей жизни еще много будет хорошего.
На базаре к тому времени уже появилась самая первая, не известно как выращенная молодая картошка. Бледно-розовые клубни ее были еще водянисты, нежная кожица на них еле держалась и висела лафтаками, и вкус у картошки далеко не тот, и дорого она стоит, дороже привозных яблок, но Лахов не удержался и купил картошки чуть ли не пол-авоськи. К молодой картошке очень подходят молодые огурцы — этакий натюрморт на столе может получиться, — и Лахов купил огурцов, чем-то напоминающих толстых упитанных и очень чистых поросят. Лахов не признавал ни длинных, как плети, тепличных огурцов, ни темно-зеленых с грубой кожей, привезенных торговцами из Средней Азии, а принимал только местные, выращенные на прогретых солнцем грядках, давно уверовав, и не без основания, что местные овощи и душистее и вкуснее.
На базарных прилавках второй раз за лето появилось много красного цвета. Первый раз это случается, когда приходит редисочный шквал. Базар тогда пламенеет и издали кажется очень праздничным. И вот теперь второй заход красного цвета: созрела клубника. Будет и третий — когда пойдут помидоры. А пока — клубника. Особенно много садовой. Крупной, яркой. Алексей не соблазнился садовой, а купил более скромную на вид мелковатую и с зеленцой, дикую клубнику. От нее пахло горячей летней степью, полынью и медом. Этот запах легко и приятно воскрешал в памяти давние поездки в веселой компании за этой ягодой, жару солнцепеков, стрекотание кузнечиков, прохладу затерявшихся в тальниках речек, ночные костры и комариный гуд. Отсюда, из города, все это казалось далеким и прекрасным.
Лахов притащил с базара полную сетку зелени, овощей, даже мяса и с решительностью дилетанта появился на кухне. Квартира была пуста, все куда-то подевались в это субботнее утро, и даже вечная домоседка Фекла Михайловна убрела, кухня была в полном распоряжении Лахова, и никто не мешал ему советами готовить столь редких для него домашний обед. В разгар творческого горения прозвенел дверной звонок. Он всегда звонит резко — легкий и приятный ход кулинарных мыслей сбился, Лахов шагнул было уже в сторону входной двери, но в это время поплыла кастрюля. Крикнув неведомому гостю, чтобы он обождал минуточку, Лахов справился с кухонной аварией и с тряпкой в руке открыл дверь. На пороге стояла незнакомая женщина с огромными глазами на худом интеллигентном лице.
— Проходите, — сказал Лахов и снова поспешил к плите. Уменьшив огонь газовой горелки и успокоившись, что варево не уплывет, он оглянулся и увидел, что гостья стоит у двери.