– Но она все равно отдала тебе половину.
– Заявила, что, если я не возьму, это превратит искусство в ложь.
– Когда же, черт возьми, я смогу познакомиться с этой женщиной? – требовательно спросила Аманда.
Джордж не сразу понял ее и лишь через пару секунд осознал, что Кумико и Аманда действительно до сих пор незнакомы. Как-то так получалось, что эти две женщины в его жизни никогда не появлялись одновременно. Странно. Хотя, если честно, в компании с Кумико он сам забывал обо всех прочих жителях этой планеты – так, словно мог бы запросто без них обойтись. Он ощутил укол совести и сымпровизировал на ходу.
– Скоро, – соврал он. – Она предлагает устроить вечеринку с коктейлями.
– Вечеринку с коктейлями? Где?? В 1961 году?
– Кок-тейль! – сказал Джей-Пи, шумно отстреливая кого-то из пальца, как из пистолета.
– Ну, возможно, она слегка старомодна, – сказал Джордж. – Но это всего лишь идея.
– В общем, я хочу ее видеть. Женщину, которая за один день заработала твою месячную выручку.
– Я тоже немного участвовал. Я же сделал льва.
– Говори что хочешь, Джордж.
Был у Кумико и другой набор табличек – тех, что Джорджу она показывать не спешила. Их было тридцать две, рассказывала она, и все они тихонько дремали в уголке ее саквояжа – пять стопок, связанных вместе белой лентой, с проложенной между табличками бумагой, чтобы не царапались друг о друга.
– Это другой мой проект, покрупнее, – сказала она.
– Ты не обязана мне показывать, – пожал он плечами.
– Я знаю, – кивнула она с едва заметной улыбкой. – Но возможно, еще покажу.
Что она и сделала однажды субботним вечером в его типографской студии. Джордж вернул Джея-Пи Аманде после второй подряд субботы, проведенной ею за подсчетами автомобильных пробок то ли в Ромфорде, то ли в Хоршеме, то ли в еще каком захолустье с бабушкиным названием, и выдворил из студии Мехмета, который ненавидел работать в одиночку и клялся, что после обеда у него повторная проба на роль в бродвейском мюзикле «Злая», что показалось Джорджу чистым враньем, но он все равно отпустил пройдоху на все четыре стороны.
С Кумико он не виделся уже два дня. График их встреч оставался непредсказуемым. Теперь она завела себе мобильник, но на его звонки почти никогда не отвечала и чаще всего просто заглядывала к Джорджу в студию поинтересоваться, не желает ли он составить ей компанию сегодня вечером.
Он всегда отвечал «да».
В этот же день она зашла поздно, уже перед самым закрытием. Как всегда, с саквояжем в одной руке и белым плащом, неизменно переброшенным через другую, – не знаешь, какие сюрпризы еще преподнесет эта зима.
– Моя дочь очень хочет с тобой познакомиться, – сказал он, пока она открывала саквояж.
– Взаимно, – ответила Кумико. – Видимо, это станет возможно на вечеринке, о которой ты мне рассказывал?
– Да, – сказал Джордж. – А что, и в самом деле, давайте…
– Это нечто вроде истории, – прервала она его деликатно, словно не нарочно – так, будто вопрос о табличках, которых он еще не видел, был задан им секунду назад, а вовсе не пятью-шестью вечерами раньше.
Она полезла в саквояж и вместо того, чтобы показать ему свою новую работу с использованием фигурки, которую он недавно вырезал (кулак, в котором иссякла тяга к насилию, сжатый так, как люди стискивают последнее, что им дорого), извлекла на свет стопку табличек, перевязанную белой лентой.
– Нечто вроде мифа, – продолжала она, выкладывая пачку на конторку, хотя распаковывать не спешила. – Сказка, которую мне рассказывали в детстве и которая с годами переросла в нечто большее.
Но даже после этих слов она не пошевелилась, чтобы развязать ленту.
– Ты не обязана, – сказал Джордж.
– Знаю.
– Я подожду. Я же говорил тебе, что готов ждать чего угодно.
Она посмотрела на него очень серьезно:
– Ты наделяешь меня чересчур большой властью, Джордж. Это нетяжелая ноша, но рискует стать таковой, а я этого не хочу. – Она коснулась его руки. – Я знаю, что ты поступаешь так от своей большой доброты, но может наступить день, когда мы оба пожалеем о том, что ты не обращался со мною хотя бы немного небрежнее. И риск того, что такое возможно, должен оставаться всегда, Джордж. Там, где нет места для тяжести или боли, мягкость не имеет смысла.
Джордж судорожно сглотнул.
– Ну, хорошо, – сказал он. – Тогда давай посмотрю.
Приоткрыв губы, она округлила их в радостном удивлении:
– Ты уверен, Джордж? Моей первой мыслью было сказать тебе «нет». Но как здорово! Конечно, сейчас покажу.
Она развязала ленту и показала ему первую картинку.
Перья покрывали табличку почти полностью. Торчали в разные стороны, ныряли одно под другое и сплетались между собой, все – ослепительно-белые. И лишь одно перо на их фоне – также белое, но слегка иного оттенка – было обрезано, закручено и подшито в форме младенца.
– Эти работы – не для продажи, – пробормотала она, не решаясь показывать дальше.
– Да уж, – лишь проронил Джордж.
– Но что бы ты мог добавить? – спросила она. – Чего здесь не хватает?
– Всего хватает, – ответил Джордж, отслеживая каждый контур белого фона и каждый – немного иной белизны – изгиб силуэта младенца.
– Ты знаешь, что это неправда, – возразила она. – Потому я и прошу тебя над этим подумать.
Джордж исследовал картину заново, пытаясь отключить аналитический ум и поймать спонтанные образы, которые навевает его сознанию это изображение.
– Я бы добавил пустоты, – сказал он. – Пустоты из слов. Вот чего здесь не хватает… – Он поморгал, будто приходя в себя. – По-моему.
Она кивнула:
– И ты готов вырезать для меня из слов эту пустоту? И что-нибудь к другим работам – так же, как ты делал до сих пор?
– Разумеется, – сказал он. – Все что угодно.
Они вернулись к табличкам.
– Что же здесь происходит? – спросил он. – Ты сказала, это миф. Что за миф?
Она снова кивнула – так слабо, будто не собиралась отвечать.
Но все-таки заговорила, и это было началом истории.
– Она родилась от дыхания облака, – произнесла она.
И продолжила дальше.
В понедельник, проведя с нею выходные, вновь запутавшись в частностях, но, по большому счету, обретя безмятежность и познав усладу, Джордж повесил на стену в студии уже третью картину, которую они собрали вместе – и последнюю из тех, что не входили в ее «частное» собрание из тридцати двух работ.
Она использовала вырезанный им сжатый кулак – тот самый, в котором иссякла тяга к власти и мщению, который, казалось, сдался пред ликом неумолимой Судьбы – и совместила его с перьевым изображением щеки и шеи женщины, отвернувшейся от художника. Это сочетание было еще контрастнее, чем даже у «Мельницы и льва». Здесь угадывалась нотка насилия – кулак против лица, не важно, насколько он «мирный», но ощущение это быстро рассеивалось. Этот кулак теперь выглядел не кулаком, а нераскрытой пустой ладонью, уже отодвигающейся от лица той, кого приласкал в последний раз. Сама эта ласка словно предназначалась бережно хранимому образу – закрытая ладонь, которая потянулась в прошлое, чтобы ощутить его снова, но потерпела фиаско, что происходит со всяким, кто пытается уцепиться за то, чего не вернуть уже никогда.